Наконец, явилась оживленная и говорливая тетушка, заместитель главного редактора. Гонорары за последние номера никак не начислят, я намеками и напрямик прошу выписать мне удостоверение и обещаю за это принести что-нибудь необыкновенное. Она понимающе кивает, делает бодрый приглашающий жест и ведет в соседнюю комнату. Здесь бежевые, крашенные водоэмульсионной стены, серый ковролин и возле окна — необъятный зеленый компьютер на пластиковом столе. Вдруг, по волшебству, по мановению руки тетушки-зама, от компьютера отделяется движущаяся деталь, тоже зеленая. Меня представляют главному художнику журнала: «Познакомься, наш главный художник, Коля Ельников. Коля, нарисуй автору какое-нибудь удостоверение и не забудь выставить на нем печать журнала, да пожирнее». Он снова исчезает, принимается что-то прилежно выстукивать на компьютере. Стою рядом, без интереса разглядываю это блеклое худое создание. Из большого принтера выезжает мое удостоверение и я, тихо распрощавшись, иду за подписью к доброй тетушке-заму. А ее опять нет. Что ж, подождем, спешить мне некуда — снова терпеливо покачиваюсь на стуле, разглядывая разноцветные обложки журналов.
Этот блеклый бесшумно возникает в комнате, будто вползая или паря по воздуху. Садится рядом и начинает воспитанно и дружелюбно разговор о предстоящем номере и проблемах с гонорарами. У него тихий хрупкий, улетающий голос. Я говорю, что работаю внештатно, он небрежно приглашает меня завтра на вечеринку в какой-то клуб, где соберется много народа из разных редакций. Ухватываю последнюю фразу. В тайной надежде осуществить свою мечту — постоянное место сочинителя рассказов о любви и стабильная зарплата — с удовольствием принимаю приглашение. Между тем, приходит добрая тетушка, ставит свою подпись, я укладываю новенькое удостоверение в сумку и медленно направляюсь к выходу. Он ловит меня в лабиринте коридора и небрежно бросает:
— Кстати, делать особенно нечего. Я сейчас иду обедать. Хочешь, пошли вместе.
Через минут пять мы, как давние знакомые, ловим машину, несемся по Москве от Беговой к Арбату. И там плутаем по пыльным, окутанным апрельским солнцем переулкам.
В «Кризисе жанра» полумрак и черные деревянные стены. Мы сидим за черным деревянным столом. Очень мало людей, обычно здесь столпотворение по вечерам и в выходные. Он рассказывает своим тихим, чуть дрожащим, струящимся голосом. Узнаю, что передо мной внук какого-то генерала, его дед дошел в войну до Берлина, остался там, женился, служил в посольстве. Теперь в Берлине у него родители и брат. Он учился в Берлине в художественном колледже и с шестнадцати лет живет один. А в восемнадцать, после несчастной любви и провала на экзамене взял, да и переехал в Москву. С билетом в один конец и небольшой спортивной сумкой. Сначала скитался по чердакам, жил в разрушенном старинном особняке без крыши, точнее, крышу заменяло небо. Зато в его распоряжении было шесть просторных комнат с отсыревшими обоями. Потом особняк окончательно списали под снос, а всех нелегальных самовольных жильцов — разогнали. Продавал на Арбате картины, которые рисовал вечерами, где уж придется. Со временем стал ходить в клубы, там перезнакомился с разными известными людьми, работал в рекламном агентстве, потом стал главным художником журнала. Вся эта история заставляет меня присмотреться к нему внимательнее, я испытываю уважение и нарастающий интерес к этому человеку. Мне надоели простые истории и плоские однозначные персонажи.
Мой дед тоже когда-то дошел до Берлина, работал военным врачом в госпитале, который располагался в старинном замке. Там родился и жил до шести лет мой отец, родным языком которого стал немецкий. Потом мой дед вернулся, хотя его и уговаривали остаться еще на некоторое время: работать врачом, продолжить научные исследования, начатые еще до войны. Дед все же вернулся домой, в Москву, привезя с собой всякие забавные безделушки, напоминавшие ему о войне и о победе. С тех пор в доме много немецких книг и памятных вещиц, вроде бонбоньерки, пепельницы, бронзовой статуэтки Дона Кихота. И еще есть большая напольная ваза из какого-то редкого стекла, тоже привезенная дедом из послевоенного Берлина, на память.
Пухлые губки, косая челка бесцветных, похожих на солому, волос, близко посаженные остренькие и настороженные темно-зеленые глаза. Где же я могла видеть это лицо? В нетерпении и замешательстве принимаюсь листать воображаемый каталог фотографий с лицами, встречавшимися в моей жизни. Лица, лица, личики. Мелькнувшие вдалеке и задержавшиеся на мгновение. Лица, показанные крупным планом,