Туровский сказал:
— Ты, Серов, добрячком становишься. С тем, кто со мной на «ты», я тоже всегда на «ты».
В жизни иногда бывает, как в сказке Андерсена о человеке и отделившейся от него тени. Человек сказал своей тени: «А может быть, мы будем на „ты“?» Тень поморщилась, но согласилась: «Хорошо. Я тебе буду говорить — „ты“, а ты мне — „вы“. И так мы будем оба довольны».
— Ты ошибаешься, Игорь Андреевич, — возразил я.
Туровский вскинул голову, посмотрел на меня, пожевал губами. Как прораб я его вполне устраиваю. Но по-человечески мы не очень-то принимаем друг друга, чтобы быть на дружеском «ты». И Туровский перешел на «вы», очевидно, пожизненно.
Вот с Левитиным лет через десяток они будут на «ты». Полпути к этому они уже прошли. Туровский говорит ему безошибочное «ты», а Левитин ему безошибочное «вы». Лет через десять, когда у Левитина будет такая же солидность, как у Туровского, и когда Левитин по работе обскачет Туровского (а это будет обязательно!), они будут на «ты». Я не люблю Левитина. Но работает он здорово.
У меня и стажа, и опыта чуть ли не втрое больше, чем у него. Но мне бывает очень трудно оторваться от него, уйти чуть вперед. Иногда я вытягиваю на одном самолюбии: обидно же! Седые волосы в голове, а тут мальчишка наступает на пятки. У других наших прорабов самолюбие карманное: надо — вынули, показали, нет, — спрятали. Они давно уже встали смиренно Левитину в хвост.
Бутько говорил тогда, когда к нам на участок Осадчий приезжал: — Ну, Борис Петрович, с железобетоном ты сегодня выиграл — факт. Но Зуева в враги нажил. А вот Левитин сегодня и в выигрыше и с Зуевым по-прежнему друг. Зуев теперь — кровь из носа, а будет давать хороший железобетон. Иначе слетит вместе с Кирилловым. Мы одни будем от этого в выигрыше?
Это верно. Левитин всегда, в любых обстоятельствах всегда умеет быть в выигрышном положении.
Ну, люблю я Левитина, не люблю я Левитина — чепуха! Не жениться же мне на нем.
Но после того, как сняли Кириллова, железобетон пошел хороший. Это хорошо, что все мы от этого в выигрыше.
…А однокомнатную квартиру, судя по всему, все-таки отдадут Абрамову. Это — справедливо!..
КОСТЯ И ГУБАРЕВ
В ноябре на Приморском и на площади Ушакова зацвели розы и примулы. Они были не такие пышные, не так налиты красками, как летом. Но они цвели. Их можно было рассмотреть из окна троллейбуса.
Осень стояла теплая.
Иногда на работу мы ехали с Костей в одном троллейбусе.
С того самого дня после соревнований Костя почти не говорит со мной. Не могу сказать, что я очень страдаю от этого. Я ничего не собиралась и не собираюсь менять. Я живу сейчас и мне не верится, что все, что происходит, происходит со мной. Словно я — меченая счастьем.
Мне кажется, скоро я привыкну к тому, что Косте нет до меня дела, а мне — до него.
Кажется. Но пока я еще не привыкла.
Когда мы попадаем с ним в один троллейбус, мне каждый раз хочется, протолкнувшись в толпе, добраться до него и сказать:
«Это глупо не разговаривать со мной из-за того, что я встретила Виктора. Так не поступают».
Но я не говорю ему этого. И он поступает, как никто не поступает.
В остальном Костя — прежний. Вполне прежний. В бригаде он все старается «поставить на место» Губарева, бригадира. Но Губарев — не Виктор. Это Виктор мог засмеяться и «встать на место». Губарев шуток не понимает. Слов — тоже; во всяком случае не всегда.
Косте не нравилось, что Губарев, «как петух, наскакивает на всех и орет во все горло». И уж с чем совсем не мог смириться Костя — это с тем, что Губарев почти не работал. Один раз Костя ему так и сказал:
— Ты, Губарев, для всех передовой: для газеты, вон для, прораба, и для самого себя. А для меня — нет. Бригадир всего два часа в день имеет право работать на монтаже. Выходит, пять часов в день ты за прораба работаешь, а за тебя, передового, пять часов в день я ломом орудую.
Видели бы вы тогда Губарева! Губарев прямо-таки окаменел в безмолвной угрозе. Это был больной вопрос, который в бригаде никто из старых рабочих не поднимал. Все помалкивали: в общем бригада пока зарабатывала больше, чем другие. А дело было вот в чем.
В Севастополе Губарев прославился еще облицовщиком. Облицовка — это своего рода начальная ступень скульптурного мастерства. У Губарева было особенное чувство камня. Сопротивление материала его рука улавливала с чуткостью прибора. И каждый следующий удар бывал точно такой, какой нужен по сопротивлению. Из-под топора, выбирающего из глыбы блока кусок за куском, вырисовывался изящный кронштейн или плитка с фигурными линиями. В бригаду Губарев подбирал лишь подобных себе: не старательных, не послушных, нет — тех, у кого, как у него, было в руке «чувство камня».
В то время Костя при желании еще мог бы пройти под столом пешком.
Теперь в Севастополе уже нет облицовщиков. Севастополь счастливо избежал упреков в украшательстве.
Лишь раскрепленные кое-где шишки на карнизах домов да экседра с полукупольным завершением кинотеатра «Украина», обращенная к морю, нагоняет тень на лица архитекторов.
Когда перестали облицовывать здания, Губарев остался с прежней бригадой. Вдруг выяснилось, что у всех этих умельцев с «чувством камня» в руке — изрядная физическая сила. А сила до самого тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года была решающей для севастопольских каменщиков: строили из маленьких блоков-камней, выпиленных из инкерманского камня. Блок был маленький, с предельным весом, который позволяет поднимать мужчине техника безопасности: шестьдесят килограммов. И опять бригада Губарева долгие годы, за которые Костя давным-давно перестал под стол пешком ходить, оставалась первой.
Облицовщиком Губарев обрабатывал камня больше, чем любой другой в его бригаде. Наверное, он любил эти изящные кронштейны в своих жестких пальцах, любил плитки с фигурными линиями, любил сознавать, что есть в нем самом нечто такое, что одним скульпторам сродни. Когда же в кронштейнах отпала нужда, Губарев как бы обиделся, что ему всего-навсего надо поднимать и ровно класть в стену белые, одинаковые камни. А потом, со временем, встала под сомнение и необходимость недюжинной силы. Будь каким угодно сильным, а каменный блок в этаж высотой все равно не поднимешь. Есть башенный кран — так все сильные. А нет крана — так не все ли равно, чуть-чуть сильнее ты других или нет?
Вот в эту-то полосу кровной губаревской обиды на все и пришли мы с Костей в бригаду. Обиженный переменами, Губарев тешил самолюбие тем, что все меньше и меньше работал физически, все больше становился распорядителем, маленьким прорабом бригады. Прораба (не Виктора, Виктор — старший прораб) это устраивало, так как Губарев в результате брал на себя какие-то его, прорабские, обязанности. Но Костю никак не устраивало. А после того, как мой отец весь город всполошил, заставил и горком, и горисполком посмотреть, наконец, какой брак гонит завод железобетонных изделий, Костя стал совсем непримиримым.
— Если Кириллов тем браком, который выпускал на заводе, съедал один пятиэтажный дом, то второй пятиэтажный дом у нас съедают Губарев и такие, как Губарев, — подсчитывал Костя.
Эти «подсчеты» доходили до ушей Губарева.
Иногда Губарев так поглядывал на Костю, что, казалось, готов столкнуть его с рабочей площадки на третьем этаже.
— Есть, милаша, работа и работа, — издеваясь, говорил он Косте. — Ломом ворочать, милаша, одна работа. Мозгами ворочать — другая работа. Есть, милаша, трудность и трудность. Ломом ворочать — одна трудность. Мозгами ворочать — другая трудность.
И уходил, даже чуть пригнув плечи, как человек, который взваливает на себя куда большую тяжесть,