повторяется.

Знаток законов истории — арматурщик Голубев. Он против матриархата, но за женоархат. Точнее, просто не может обойтись без женоархата: в третий раз женится.

— С этими женщинами так, братва. Им равноправие посулили, а они все права цап — в кошелку. Восставай, мужчины! — возмутителя спокойствия я не видела. Он кричал откуда-то из комнат третьего этажа. Но слышала его не только я.

— Да какие это женщины? Это — соплюхи! — оборвал его сам Рябов. — Когда женщинами будут, жизни не порадуешься.

Вот так вот всегда: как только мы находим бутылку у Абрамова и стекло разбивается вдребезги, мы буквально взрываем спокойствие всей мужской половины участка. Так мы и стояли, трое, смотрели вверх, где во всех этажах до самой крыши мужские головы. Потом я взглянула на дядю Ваню.

— Жалко? — спросила я его.

— Нет, — ответил он. — Пьяницы — народ добрый. У них всегда есть надежда, что достанут ещё. А у кого есть надежда, тот добрый. Мне, девушки, без водки никак нельзя. А вот что они все это видели — хорошо. Им пить ни к чему. Смотрите, как руки трясутся. Видели? А думаете, только руки слабые? Память, главное, слабая. Вот иной раз знаю, что надо, — надо! — вспомнить что-то. Вспоминаю, вспоминаю. А все вроде то ли было, то ли не было, да и вообще было ли когда что… А выпьешь, и все ясно тебе: ничего не помнишь и помнить тебе ничего не нужно.

Во мне пропадала злость. Я верила не его словам: «Пьяницы — народ добрый». Я верила его глазам. Серые, как неразвеянный, улежавшийся пепел. Пепел никогда не вызывает спокойствия. Мы поднялись с Аней на третий этаж. В одной из квартир, в середине, натолкнулись на Губарева. Он осунулся за ночь. Был взвинченный от усталости и ни на кого не поднимал взгляд.

— Я думала, ты уже давно спишь, — сказала Аня и озабоченно, и виновато. Ей, видно, в эту минуту было неудобно чувствовать себя бодрой, безбедно выспавшейся. А может быть, и не только в эту минуту…

Аня и Губарев уже месяц женаты. И уже месяц, как Аня не закутывает больше лицо в синий платок, — не до лица! Удивительно, как Губарев сразу же, в несколько дней переменился к ней! Он добился ее, как добился для себя отдельной квартиры: напролом, растолкав всех локтями. А добившись, забыл, как забывают о квартире, когда захлопнут дверь и сунут ключ от нее в карман.

По-моему, Губарев так же, как женился, сказал: «А плевать мне на то, любишь ты меня или не любишь», так же может и бросить ее, наплевав на то, очень ли ей плохо будет от этого или нет.

А может быть, я просто думаю о Губареве хуже, чем он того стоит. В комнате пахло свежим-свежим, не затвердевшим раствором. Она и в самом деле была оштукатурена, хотя и справа и слева на третьем этаже, наверное, с десяток комнат не были тронуты ни одной каплей штукатурного раствора.

— Пробовали новый способ штукатурки — без затирки, — объяснил Губарев. — Завтра придут отделочники со всех строек перенимать опыт. Надо, чтобы хоть одно помещение было готово для наглядности.

Я облокотилась на окно. Один блок был оштукатурен не только изнутри, но и снаружи.

АБРАМОВ

Абрамов стоял во дворе, у растворомешалки, на том самом месте, где два дня назад, утром, Женя разбила начатую бутылку водки. У камня до сих пор валялись осколки.

Теперь на участке не было никого, — рабочий день кончился. Но Абрамов все стоял и все посматривал в окна будущих квартир, — вдруг кто-то задержался. Кое-где, где уже прошли стекольщики, окна горели голубым и красным. В пустых же проемах была закатная легкая прозрачность. И нигде — ни души.

Абрамов пошевелил пальцами в карманах в надежде отыскать там завалявшуюся мелочь. Но он уже не раз так шевелил пальцами, не вынимая из карманов рук.

Теперь уже ни у кого не перезаймешь мелочишку…

Приближался вечер — самое нудное для Абрамова время.

Он не ждал друга, товарища на вечер. Когда Абрамов пил, он пил один. Выпив, не становился разговорчивее, и ему мешали другие, если разговаривали с ним. И уж совсем никогда Абрамова не видели с зелеными мальчишками, только-только привыкающими к деньгам в руках, собственноручно заработанным.

Абрамов как бы берег людей от себя.

Но в предчувствии, что сегодняшний вечер будет длинным, как вся жизнь от начала до конца, он и не уходил, все надеясь, что на участке — не один. Чаще всего он поднимал голову к пустым проемам третьего этажа. И когда взгляд его останавливался на этих проемах, к ожиданию и надежде кого-нибудь увидеть примеривалось еще что-то. Абрамов сдвигал брови. Протемненное, с полированным блеском, лицо становилось напряженным. Это было напряжение памяти.

Но Абрамов уже много лет жил в мире, который для него временами терял определенность. Он давно боялся доверять памяти, боялся напрягать ее. То, что он порой с напряжением вспоминал, оказывалось на поверку его бредом. То, о чем он рассказывал, как о своем бреде, оказывалось случившейся былью. Он запутывался в том, что было, и в том; что мерещилось. И порою очень уставал жить в мире, где все то ли было, то ли не было.

Участок был тих, как город на рассвете. Ни позвинькивания башенного крана, ни стука молотка, ни несмолкающей переклички голосов из окна в окно через весь двор.

Абрамов понял, что надо уходить. Спешить было некуда. Даже если бы была глубокая ночь, он все равно бы не скоро уснул. А тут только-только начинался вечер. Абрамов подошел к крану. В светлом озерке возле него отразилась его пригибающаяся голова. Струя с напором враз разбила отображение. Он напился, вымочив все лицо. В озерке долго метались волны, потом пошли затихающие круги.

В воде опять закачалось его лицо.

Абрамов взглянул на третий этаж дома. Потом на свое лицо в озерке. Надавил на рычаг крана. С силой крохотного водопада струя обрушилась на озерцо. И опять разбила отражение, словно разметало его по частям по всей этой поверхности. Абрамов так и остался у крана, вспоминая то, что мелькнуло в его мозгу. Было это, или не было? Было?… Нет?…

«Губарев (басом, грубо, — шутить Губарев никогда не мог). — Смотри, Абрамов, смена ночная. Напьешься, — как вон того пуделя, под зад ногой из участка вышибу. И чтобы ты со двора выходить не смел!»

Было. Помнит Абрамов. И пока что мир не зыблется, не двоится, не расползается кругами.

Ночь. Бьет прожектор снопом света. Горит огонь кабине крана. Небо над участком рыжеватое. Черт знает, какое в городе ночью небо, — точь-в-точь, как вон глаза у Губарева, — ни настоящей черноты, ни определенности. А следит Губарев, глаз не сводит с Абрамова… Тоска. Где-то сосет, — не то в желудке, не то в душе. В кармане водка в теплой, согревшейся бутылке.

…Было…Помнит Абрамов… Было:

На деревянной панели сбоку от прожектора сидят Губарев, средних лет крановщик и Абрамов. Крановщик и Губарев едят булки и запивают кефиром. Абрамов пьет молоко. У каждого свой вкус… Десять минут назад он нашел чью-то, оставленную с дневной смены бутылку с молоком. Молока было чуть на дне. Абрамов вылил в эту бутылку всю водку, что была в кармане. И вот теперь Губарев и крановщик пьют кефир, а он, Абрамов, — молоко… кому что нравится. Абрамову с каждой минутой все теплее и смешнее. Особенно смешно потому, что Губарев спокоен. А Губарев спокоен потому, что Абрамов у него перед глазами.

Абрамов улыбается: было. Это тоже было.

Грохот, какого не слышал со времен войны… Громадина-блок на раскачивающейся стреле отбрасывает косую, черную тень на стену. Тень черная-черная, какая бывала под бомбардировщиком. И вот блок с размаху бьет по блоку третьего этажа. Трещина во весь блок. А этаж уже весь смонтирован. И

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату