нужный слайд. Взял его с собой в микроскопную, где в ряд стояли десять микроскопов. Один был не занят; я положил туда свой слайд. И сразу увидел, что тут что-то не то.
Слайд был зенкер-формалиновой окраски, которая употребляется лишь при специальной диагностике. Обычно употребляется гематоксилиновая-эозиновая. В тех же случаях, когда по какой-то причине применена зенкер-формалиновая краска, причина объясняется в заключении патологоанатома. Но Сандерсон даже не упомянул, что слайд был окрашен необычно.
Сам собой напрашивался вывод, что слайд подменили. Я взглянул на ярлык. Нет, почерк, вне всякого сомнения, Сандерсона. Что же произошло? Сразу же на ум пришли возможные объяснения: он просто забыл отметить, что была употреблена необычная окраска. Или что произошла какая-то вполне допустимая путаница. Но ни одно из этих объяснений не было в достаточной мере убедительным. Я думал над этим все время и с трудом дождался шести часов, когда встретил Арта на стоянке. Он выразил желание заехать в какой-нибудь бар подальше от больницы, где мы могли бы поговорить. По дороге он спросил меня:
— Прочел?
— Да, — ответил я. — Весьма любопытно! Слайд подлинный?
— Ты хочешь спросить, был ли взят соскоб у Сьюзен Блак? Нет!
— Тебе следовало бы быть поосторожней. Окраска не та, мог бы нарваться на неприятность. Откуда этот слайд?
Арт усмехнулся:
— Из научно-исследовательского института биологии.
— А кто произвел подмену?
— Сандерсон. Мы тогда были еще новичками в этом виде спорта. Это он придумал подменить слайд и записать в заключении «микрогистология — норма». Теперь мы действуем более тонко. Каждый раз, когда Сандерсон получает на исследование соскоб, где все в норме, он делает несколько лишних слайдов и держит их про запас.
— Не понимаю, — сказал я, — ты хочешь сказать, что вы с Сандерсоном действуете сообща?
— Вот именно! — ответил Арт. — Уже несколько лет. Видишь ли, эта история болезни — липа от начала до конца. То есть девице действительно было двадцать лет. И она действительно перенесла краснуху. И у нее были перебои, но лишь по той причине, что она забеременела. Помимо того, что она была не замужем, ей еще нужно было закончить колледж. Кроме того, во время первого триместра она умудрилась подцепить краснуху. Явилась она ко мне растерянная и перепуганная. Мялась, мямлила и в конце концов попросила, чтобы я ее оперировал. Я пришел в ужас. Я только что закончил ординатуру и еще не окончательно растерял светлые идеалы. Положение у нее было пиковое, она совершенно пала духом, уже видела себя исключенной из колледжа незамужней матерью ребенка, который имел все шансы родиться уродом. Она была довольно славной девчонкой, и мне стало жаль ее, однако я твердо сказал — нет! Правда, посочувствовал, на душе у меня было скверно, но я объяснил ей, что связан по рукам. Тогда она спросила, очень ли это опасная операция. Сперва я подумал, что она хочет попытаться произвести ее своими средствами, и сказал: да, опасная. Но она сказала, что слышала об одном человеке, живущем в Норд-Энде, который делает аборт за двести долларов. Бывший санитар морской пехоты или что-то в этом роде. И объявила, что если я откажусь, то она обратится к этому человеку. И с тем удалилась из моего кабинета.
В тот вечер я вернулся домой в собачьем настроении. Я ненавидел ее: ненавидел за то, что она вторглась в мою только что начавшуюся практику, за то, что хотела нарушить мои стройные планы на будущее. Я прекрасно представлял себе, как она входит в какую-то вонючую каморку, где ее ждет наглый тип, который выскоблит ее, а может, и умудрится отправить на тот свет. Я думал о своей жене и нашем годовалом ребенке. Я вспоминал обо всех дилетантских абортах, последствия которых мне приходилось наблюдать стажером, когда женщины появлялись у нас в три часа ночи, истекая кровью. В результате я пришел к выводу, что закон несправедлив. Что поскольку врач может иногда решать вопросы жизни в обстоятельствах довольно сомнительных, то тут уж ему сам Бог велит. Наутро я отправился к Сандерсону. Я знал, что он на многое смотрит довольно либерально. Я рассказал ему, как обстоит дело, и объяснил, что хотел бы сделать «дв». Он сказал, что устроит так, чтобы гистологическое исследование, попало к нему, и сдержал обещание. С того все и пошло.
— И с тех пор ты стал заниматься абортами?
— Да… — сказал Арт. — В тех случаях, когда считаю, что они оправданны.
— Арт, — сказал я, — это операция криминальная.
— Вот уж не думал, что ты так уважаешь закон, — улыбнулся он.
Он намекал на мою биографию. После колледжа я поступил на юридический факультет, но меня хватило всего на полтора года. Потом я решил, что юриспруденция не по мне, и ушел оттуда, чтобы испробовать свои силы в медицине. В промежутке отслужил какое-то время в армии…
— Уважаю, не уважаю, — это мое дело, — сказал я. — А вот если тебя накроют, тебя упекут в тюрьму и лишат практики? Сам знаешь.
— Я убежден, — сказал он, — что поступаю правильно. Кто решился на аборт, так или иначе своего добивается. Богатые едут в Японию или Пуэрто-Рико, бедные идут к бывшему санитару морской пехоты.
Судя по выражению его лица, говорил он совершенно искренне. А со временем мне и самому пришлось столкнуться со случаями, где аборт был единственным гуманным исходом. Арт делал их. Я же присоединился к Сандерсону, заметая следы в патолаборатории.
Ясно, что сохранять все в полной тайне мы не могли. Многие молодые врачи знали, чем занимается Арт, и в большинстве своем были с ним целиком согласны, потому что он оперировал с большим разбором. Большинство из них пошли бы по его стопам, если бы у них хватило на это смелости.
Иные не. были согласны с Артом и не доносили на него только из боязни: дрянь, вроде Глука и Уиппля, чьи религиозные убеждения исключали сострадание и здравый смысл. Долгое время эти глуки и уиппли тревожили меня. Потом я стал игнорировать их злобные многозначительные взгляды, отворачивался от их постных ханжеских физиономий. Может, это было ошибкой.
Потому что если теперь Арт попался и если его голова полетит, то полетит и голова Сандерсона. И моя тоже.
3
Когда несколько лет назад я служил в армии, меня сунули в военную полицию в Токио, и я многое оттуда вынес. Военный патруль был самой ненавистной публикой в Токио в тот период — последний период оккупации. В глазах японцев мы в своих формах и белых шлемах были конечным напоминанием о навязшем у всех в зубах оккупационном режиме. Для хвативших саке — или виски, если им позволяли финансы. — американцев, шатающихся по Гинзе, мы являлись олицетворением всех запретов и обид, которыми изобилует суровая жизнь солдата. Поэтому мы вызывали острую неприязнь у каждого встречного.
Конечно, мы были вооружены. Помню, когда нам впервые вручили пистолеты, некий темпераментный капитан сказал:
— Оружие вам выдано, а теперь вот вам мой совет— никогда пистолетами не пользуйтесь. А то застрелите какого-нибудь пьяного буяна! — пусть даже в порядке самозащиты, а потом вдруг выяснится, что его дядюшка конгрессмен или генерал. Держите оружие на виду, но в кобуре. Точка.
Одним словом, нам было приказано брать всех и все на пушку. Мы научились этому. Все полицейские в конце концов постигают сию науку.
Я вспомнил об этом, стоя перед угрюмым сержантом полиции в участке на Чарлз-стрит. Он взглянул на меня снизу вверх с таким видом, будто с радостью проломил бы мне череп:
— Ну, что у вас?
— Мне нужно видеть доктора Ли.
— Что. влип ваш китаеза? Ай-ай-ай.