увяли за расшифровкой депеш из «Форин офис» и сервировкой чая на посольских раутах.
— Конвей состоял на консульской, а не дипломатической службе, — высокомерно заметил Вейланд. Эта пикировка явно была ему ни к чему, и он не стал удерживать Резерфорда, когда тот, после нескольких общих фраз, собрался уходить. Время было позднее, и я сказал, что мне, пожалуй, тоже пора. При расставании у Вейланда был несколько обиженный вид человека, который сумел соблюсти все правила протокола, а его старания не оценили по достоинству. Сандерс очень сердечно простился с нами и сказал, что будет рад снова увидеться.
Мой трансевропейский экспресс отбывал в глухой предрассветный час, и пока мы ждали такси, Резерфорд предложил скоротать время у него в гостинице.
— В моем распоряжении двухместный номер, — сказал он, — и мы сможем поговорить.
Я ответил, что меня это вполне устраивает.
— Вот и отлично. Потолкуем о Конвее, если тебе еще не надоела эта тема.
Я согласился, хотя с Конвеем был едва знаком.
Он ушел из университета, когда я заканчивал первый семестр, и больше я его не видел. Между прочим, однажды он здорово меня выручил. Я только-только поступил на курс, и вроде бы с какой стати ему было хлопотать за меня. В сущности, мелочь, но навсегда запомнилась.
— Мне он тоже всегда нравился, — заметил Резерфорд, — хотя, строго говоря, виделись мы с ним довольно редко.
Потом в разговоре произошла небольшая заминка, и мы молча вспоминали человека, который значил для нас больше, чем можно заключить по этим случайным встречам. Впоследствии я не раз убеждался, что Конвей оставил по себе яркую память у всех, кто хотя бы мимоходом сталкивался с ним по долгу службы. Он безусловно выделялся из массы сверстников, и для меня его личность до сих пор окружена романтическим ореолом — мы познакомились в том возрасте, когда каждому подростку нужен кумир для подражания.
Высокого роста, очень ладный, он не просто увлекался спортом, он побеждал на всех соревнованиях. Однажды сентиментальный директор школы сказал, что Конвей «наша краса и гордость», так это прозвище к нему и пристало. Другого засмеяли бы, но только не его. На классном вечере Конвей произнес речь по- древнегречески, а в школьных спектаклях поражал своей игрой. Было в нем что-то от человека елизаветинской эпохи — та же естественная многогранность, обаяние, незаурядный интеллект, та же неуемная энергия. Своего рода Филипп Сидни[2].
В наши дни такие люди рождаются редко.
Я высказал эту мысль вслух, на что Резерфорд заметил:
— Совершенно верно, у нас для них даже изобрели презрительную кличку — «дилетанты». Кое-кто, наверное, именно такого мнения о Конвее, например, Вейланд. Не переношу людей этой породы за их чопорность и чудовищное самомнение. А эта казенная психология школьного наставника, ты обратил внимание? И словечки-то какие: «честь офицера», «происшествия на службе», как будто он мораль читает приготовишкам в училище Святого Доминика. Впрочем, меня всегда корежит от дипломатов, которые воображают, что они соль земли.
Несколько кварталов мы ехали молча, потом Резерфорд снова заговорил.
— Все-таки мне было бы жаль пропустить сегодняшний вечер, особенно эту баскульскую историю, которую рассказал Сандерс. Видишь ли, я слышал о ней и раньше, и ведь у нее, между прочим, было продолжение, совсем уж фантастическое, я думал, что это сплошные россказни. И вот теперь кое-что подтвердилось, причем дважды. Как ты понимаешь, я человек не легковерный, поездил на своем веку достаточно и знаю, что на свете происходят удивительные вещи, но верить в них стоит, только если видел их сам. И все же…
Неожиданно Резерфорд, очевидно, спохватился, что мне все это ни о чем не говорит, и рассмеялся на полуслове:
— Ладно, дело ясное, с Вейландом я откровенничать не буду. С таким же успехом можно предлагать роман в стихах в дешевый журнальчик типа «Тит-Битс». Попытаю удачу с тобой.
— По-моему, ты мне льстишь, — заметил я.
— Судя по твоей книге, этого не скажешь.
Я забыл упомянуть, что написал книгу по довольно узкой специальности, и был приятно удивлен, что Резерфорд с ней знаком (далеко не все интересуются невропатологией). Когда я сказал ему об этом, последовал ответ:
— Видишь ли, она меня заинтересовала, потому что Конвей одно время страдал от амнезии.
Мы добрались до отеля, и Резерфорд зашел к портье за ключом от своего номера. А когда начали подниматься на пятый этаж, сказал:
— Ну, ладно, сколько можно играть в прятки. Дело в том, что Конвей жив. Во всяком случае, был жив несколько месяцев назад.
В считанные мгновения подъема в лифте я не успел даже удивиться. И только уже выбравшись из тесной кабины в коридор, спросил:
— Ты уверен? Откуда тебе это известно?
— Видишь ли, в ноябре прошлого года я путешествовал вместе с ним на японском теплоходе из Шанхая в Гонолулу, — ответил Резерфорд, отпирая дверь.
После того как мы устроились в креслах, наполнили бокалы и закурили сигары, он приступил к рассказу.
— Так вот, прошлой осенью я решил отдохнуть в Китае. Я ведь старый бродяга. С Конвеем мы не виделись много лет и не переписывались. Не скажу, что я часто вспоминал о нем, хотя он один из немногих людей, черты которых моментально возникают в моей памяти. В Ханькоу я гостил у приятеля и обратно возвращался пекинским экспрессом. В вагоне у меня завязался разговор с очаровательной настоятельницей французского женского монастыря, которая ехала в Чунцин, где находится ее монастырь. Видишь ли, я немного говорю по-французски, и она с удовольствием болтала со мной о своих делах и обо всем на свете. Вообще-то, я не питаю особой симпатии к миссионерам, но готов согласиться с расхожим мнением относительно католиков: они действительно несколько иные — во всяком случае работают очень старательно и не задирают нос перед простыми смертными. Но это к слову. Так вот, я узнал от этой дамы, что несколько недель назад в госпиталь при их монастыре привезли больного лихорадкой. Монахини приняли его за европейца, хотя у него не было документов и он не мог ничего о себе рассказать. Одежда на нем была местная, сильно поношенная, а состояние — крайне тяжелое. Этот человек свободно говорил по- китайски и очень хорошо по-французски, кроме того, моя попутчица уверяла, что, не распознав поначалу национальности монахинь, больной обратился к ним на изысканном английском. Я заявил, что такого не может быть, и шутки ради усомнился в том, что она сумела бы определить, насколько изыскан не знакомый ей язык. Мы посмеялись, поболтали еще немного о том о сем, а под конец настоятельница пригласила меня посетить их монастырь, если мне доведется побывать в тех краях. Шансов на это, как тогда казалось, у меня было не больше, чем взобраться на Эверест, и когда поезд прибыл в Чунцин, я пожал ей на прощанье руку, искренне сожалея, что наше случайное знакомство подошло к концу. Однако получилось так, что я очень скоро возвратился в Чунцин. В нескольких милях от города вышел из строя паровоз, и машинист с грехом пополам довел поезд до станции. Выяснилось, что запасной состав подадут часов через двенадцать, не раньше. В Китае это дело обычное. В общем, мне предстояло проторчать в Чунцине полдня, и я решил воспользоваться приглашением своей милой попутчицы и побывать в монастыре у миссионеров.
Приняли меня радушно, хотя, конечно, немного удивились моему появлению. Человеку другого вероисповедания чрезвычайно трудно уразуметь, как органично строгий религиозный ритуал сочетается у католиков с житейской широтой взглядов. Я не очень заумно выражаюсь? Впрочем, не обращай внимания — эти миссионеры оказались приятнейшими людьми. Не прошло и часа, как меня усадили за трапезу, а компанию мне составил молодой врач — крещеный китаец, с которым мы объяснялись на забавной смеси французских и английских слов. Затем этот врач и настоятельница повели меня осматривать госпиталь — предмет их особой гордости. Я отрекомендовался как писатель и они, по простоте душевной, пришли в восторг, вообразив, что я опишу их в какой-нибудь своей книге. Мы пошли между рядов больничных коек, и врач подробно излагал историю болезни каждого пациента. Палата содержалась в идеальной чистоте, было заметно, что исцеляют тут со знанием дела. Я уже успел позабыть про загадочного больного с благородным