значимей, нежели бодрый оптимизм имитационной лирики. Сборник открывается стихами, выражающими молитвенную радость и чувство благодарности за то, что суждено испытать лирическое кипение в крови, пусть даже оставшееся пластически неуловимым и не отчеканившимся в слове:
Одна из лейтмотивных ветвей «Глухих слов» и главных источников их художественных имагинаций — соотношение поэзии Жизни. Временами жизнь, какой ее видит и воспринимает поэт, оказывается уныло-нетворческим — ухудшенным, испорченным — вариантом поэзии: «Жизнь — скучные стихи, твердимые без чувства наизусть» («Чуть теплится огонь…»). Между тем человеку даже более, чем неземного великолепия сияющих небес, хочется не сказочного, а обыкновенного теплого жилья, всеобщего дружелюбия, неэфемерной тверди под ногами. Чрезмерно стремительное кружение земли «среди планет, в эфире» лишает обыденные пред меты устойчивости и кружит голову, от чего жизнь теряет свою твердость и упругость («В мире простом, со всеми в мире»):
Стихи, вошедшие в «Глухие слова», написаны не в момент духоборческого подъема, а во время душевного кризиса и ламентаций, в состоянии тоски и тревоги, когда «унылый, бескрылый» дух поэта «никнет к земле» («Мало творческой боли»). Именно тогда рождаются знаменитые строки Амари-Цетлина о психологической дихотомии внутри собственной личности, о ее своеобразном расколе на «русскую» и «еврейскую» половинки («Не связанный в жизни ничем»):
Здесь не место анализировать сложное цетлинское отношение к неразделенной («ненужной») любви к русскому народу, которое, судя по всему, вряд ли носило столь уж драматичный характер: слишком глубоко был укоренен его носитель в русской культуре. На что действительно следовало бы указать, так это на отсутствие «цельного чувства», о котором пишет поэт, завершая данное стихотворение:
Напомним, что «Глухие слова» — книга, целиком написанная в эмиграции (на связанность включенных в нее текстов, кроме прочего, указывает их сквозная пронумерованность, создающая впечатление как бы единого текста-цикла[105]). Каких-то сугубых, навязчиво нагнетаемых деталей эмигрантского существования она не содержит, но сам по себе организующий ее образ расколотого, потерявшего привычную твердь мира служит выразительным символом изгнаннического состояния. В некоторых стихах открыто передано ностальгическое чувство потери родины:
Однако основное выражение «эмигрантские настроения» получают посредством утраты поэтом своего цельного «я», и именно этот частный душевный диссонанс превращается в то «мировое неблагополучие» (известно, что поэты живут перед самою кончиною мира), которое придает персональной исповеди значение литературного факта. Установление образно-метафорического тождества между изгнанием и смертью предстанет в русской поэзии последующих лет как широко распространенный прием[106]. В этом смысле налицо первопроходческие интенции поэтики Цетлина.
Стихи, вошедшие в одно из самых интересных, на наш взгляд, поэтических созданий Цетлина-Амари — сборник «Прозрачные тени. Образы», с одной стороны, отражают тот этап биографии, когда, как сказано в одном из его стихотворений, «не в светлый год, а в скорбный год» он вернулся в Россию после Февральской революции, а с другой — запечатлевают галерею ярких портретов-«образов»: Сезанн, Ван-Гог, Марат, дочь Людовика XV принцесса Луиза и др. С цетлинскими стихами органично взаимодействуют рисунки оформлявшей книгу Н. Гончаровой. Рисунки художницы (обложка, заглавный лист, фронтиспис,