посторонние предметы. Я более внимательно посмотрела в окно и вдруг говорю бабушке, что выйду прогуляться. 'Во двор?' - не верит своим ушам бабушка.
Девочка и два мальчика хорошо приняли меня. Удивились, конечно, ведь я - личность известная. Своим домоседством и затворничеством. Но раз пришла - садись. Места много. Ночь. Увитая диким виноградом беседка. Те самые мальчики: который пытался поцеловать и его друг, стоявший на атасе. Девочка, судя по всему, ничья, просто подруга. У нее кто-то в соседнем дворе. Они говорят на непонятном мне языке. Я свободно перевожу на русский только через три слова на четвертое. Они приглядывают за мной: осваиваюсь - или еще поддать?
Они давно вместе, втроем. Толстый меня не интересует, он у меня в прошлом. Девочка интересует, потому что она свободна и у нее кто-то есть. Особо интересует второй, нормальный. Мальчик завораживающий. За один вечер я понимаю, что именно он мне и нужен. Возвращаюсь домой в тумане надежды и в жгучем ожидании следующего вечера.
Я уже знаю: для замышляемого мною он - идеален. Не только потому что барабанщик из ансамбля. Да-да, вот он, барабанщик. Но у него глаза с прищуром, пушистые ресницы, длинные выразительные губы, веселое выражение носа, сутуловатость, связи с общественностью - часто ходит в большой компании парней, - взгляд ласковый-ласковый... От него уже веет тем самым пороком, моим любимым. Один лишь вопрос: как его взять? Он поддался на мои провокации только до прогулок по окрестностям и умных разговоров о прочитанных книгах. За нами следом топают любопытные бабульки, не наши, а дворовые, - дескать, что там будет. А ничего. Он провожает меня до моего подъезда, даже руку картинно целует - и откланивается. Я не оговорилась: именно откланивается. Эта белокурая бестия превосходно меня чувствует. Никаких тайн: мои желания для него - открытая книга. Он начинает играть. Он забывает выйти во двор. Однажды не здоровается со мной, шествуя мимо с компанией взрослых мальчишек. Я сломала ногу, сижу дома в гипсе, смотрю с балкона на него: он играет в футбол под моими окнами и не поднимает глаз. А поднять на меня глаза - не проблема. Всего-то второй этаж. Но он играет. Моя нога месяц прожила в гипсе. Прогулки наши прервались, задача не решена, душа досадливо болит. Вот-вот и каникулы закончатся, и разойдемся по школам, а я все такая же, неразмороженная. Дался мне этот поцелуй! Я серьезно считаю, что если мужские губы меня поцелуют, то враз куда-то денется и моя неловкость, и неумение кокетничать, и никто не посмеет разговаривать со мной о прочитанной книге - когда мне надо целоваться и обниматься!.. Самое неприятное то, что мне не нужны поцелуйные учителя. Я очень хорошо чувствую все свои будущие телесные проявления. Прекрасно представляю любое движение любой клетки, меня не надо наставлять, я сама кого хочешь научу чему угодно, я чувствую это - как начинающий пианист уже навек влюблен в клавиши и видит свое звездное будущее, - я тоже все знаю и чувствую. Мне бы только - крышку поднимите! У кого ключ от крышки?
Мне нужно разрешение. Персональное. У меня нет времени ждать мужа. Это пока вообще неизвестно кто такой.
Меня сейчас же надо выпустить из тюрьмы, построенной... да, кстати, пока и неизвестно, кто ее построил. В тот год я еще не очень понимаю, сколько стоит и сколько весит семейное воспитание. Ранняя смерть моей матери надолго сделала ее святой в изображении живых членов семьи. Кроме отца, который вообще старался не говорить со мной о покойнице. Отец говорил: вырастешь - разберешься. Все остальные как бы говорили то же самое, но с другим заходом: мать - святая, вырастешь - поймешь. Я не очень-то верила в будущее озарение: я хорошо помнила разбитое об пол зеркало. Святые не бьют зеркал. Почему она не поговорила со мной о мужчинах? Почему посмела умереть, бросив на произвол женской судьбы - да еще с таким грузом семейных отношений! Почему материнство вообще продолжает считаться святым делом? Какой ханжа это выдумал?
Это было ужасно. Мать не должна учить дочь стирать, применяя как наглядное пособие - носки отца. Сколько лютого страха перед мужчиной зарыто в этой ситуации! Я не могу спокойно думать об этом до сих пор.
Первый поцелуй был найден, можно сказать, на помойке.
К восьмому классу у нас в школе сложилась своя компания из семи человек. База - четыре мальчика, четыре закадычных друга - привели с собой своих возлюбленных девочек. Один мальчик был сам по себе, получилось семь. Я попала туда, можно сказать, контрабандой. Тот, что был влюблен в меня, не был допущен к телу. Остальные пары уже как-то прикладывались друг к другу, но беззлобно и целомудренно.
Мы не расставались. Мы всемером очень любили друг друга. Мы часто играли в бутылочку. Круг, в середине крутится пустая бутылка. Стоп. На кого показала? Вставайте и целуйтесь. Вот и все. И опять не вышло ничего, поскольку к той поре я уже всерьез любила Н.
- Вы продрогли, дорогая. Почему вас так знобит? - попутчик осмотрел шубу-палатку: все подоткнуто, никаких сквозняков. - Сударыня, не дрожите же вы так!
- Вы лучше почитайте мне из вашей бордовой книжки. Я просто заболеваю, когда вспоминаю свое детство. Как я его ненавижу! - тихо ответила Ли.
- Отдохните, - сказал попутчик и раскрыл новую страницу.
***
Второй рассказ ночного попутчика
Дело было на полу. На ковре. Кровать еще не привезли. Квартира только что куплена. Ей тридцать два, ему тридцать два. Оба состоят в браке, каждый в своем. Дети есть.
Он полагает, что все это немного опасно. Но делает.
Она делает, потому что делает. Потом закрывает за ним дверь и подходит к окну.
'...Когда прошло восемнадцать лет, я купила квартиру, рояль, шампанское 'Помпадур', положила все это в хрусткий пакет и пошла к тебе, на твой коврово-мраморный четвертый государственный этаж - взять тебя за руку прямо на глазах у стыдливого клеврета и увести на два часа, не больше, я привыкла, что ты очень занят и у нас не больше двух часов включая дорогу.
Сегодня ты катался по полу со мной, как начинающий, как теплый толстогубый ребенок-присоска, заливая собой мои внутренности, бобрик паласа, руки свои; помнишь, как ты потом голый упал в красное кресло, деранувшее твою кожу грубой жаккардовой обивкой, и остановившимся частным негосударственным взглядом смотрел на свои дрожащие пальцы, а я, умерев от счастья, опять начинала бояться тебя, твоего неотвратимого опамятования; вот очнешься, галстук завяжешь, про жену что-нибудь ввернешь, кофе мой похвалишь, уточнишь название моих духов и пойдешь смывать их мылом - детским, поскольку то другое, сине-бирюзовое, тоже как духи. А она унюхает.
Когда однажды все это наконец навсегда кончилось и ты с извиняющейся улыбкой попросил меня ходить по другой улице, а я осталась жива и даже пообещала ходить где велено и не ходить где нельзя, и отдышалась, и не спилась, и вообще ничего не вытворила, - хожу правильно и глаза не мозолю, но думаю думы разные, сокрушительные, будто нежизненные, будто разоблачением тронута, будто вина за мной жуткая, беспредельная, да время вспять пошло.
Волна времени окатывает - в лицо; зажимает - не продохнуть. Отпустит, погремит мною, словно колотушкой, пошалит с другими за моей спиной, а потом опять как треснет по отплывшим от черепа мозгам, как двинет в живот мягчайшим из своих апперкотов - и уходит. И возвращается. И так каждый день.
Я уже не борюсь ни с собой, ни с тобой, только изредка огрызаюсь на возвышенных мужиков, коих ныне с особой оголтелостью засовываю в себя - тоже каждый день, охапками, горстями, щепотками, жменями, навалом.
Я теперь могу без тебя жить, есть, спать. Я зарабатываю деньги, письменно и прилюдно въезжая в твой центризм: отчего это, бывает, люди думают с одной стороны, потом с другой, а потом убеждают других в святости здравого смысла. Я теперь знаю, что такое хороший вкус центризма, то есть ты. То есть твоего.
Я теперь часто включаю телевизор: у тебя удобное для операторов место в парламенте; твоя первая