и бедами, которых навидался вдосталь. Совсем опостылела ему торговля, терпеливое сидение в тесной лавке. Как же можно сиднем сидеть, если совесть голосила?
Бессчетные пепелища мерещились, чуть ли не наяву виделось, как летучая зола от них мелкой каленой солью в глаза порошила. Не выходили из памяти заброшенные разоренные селения, горемычные затравленные мужики, малые побирушки-сироты, посеченные в полях ратники, предсмертное неистовство Микулина, которого жалел, хоть и немало досадил ему стрелецкий голова. Мертвые бо сраму не имут. А живым он в обычай нежли? По ночам стонал, скрежетал зубами во сне Кузьма, просыпался, а тоска пуще наваливалась.
Своей чести нет – за чужеземной послов отправили, свое разумение потеряли – у нехристя Жигимонта одолжить порешили и, никого на престол не посадив, уже незнаемому Владиславу крест целовали. Где пристойность, где гордость, где мужество? Да русские ли на русской земле живут? Гадко было Кузьме, ровно сам кругом виноват…
На торгу с Кузьмой раскланивался каждый второй, а в сапожном ряду окликнул его Замятия Сергеев, старый приятель. – Гляжу, Минич, бредешь, будто на правеж ставили, аки псина побитая, – пошутил Замятия, когда Кузьма подошел к его прилавку. – У мя вон совсем в разоре промысел, а и то носа не вешаю. Последнее спущаю. Гори все полымем, коли доходу нет! Кому сапоги тачать – все рвань да пьянь? Подамся в кабатчики, дело ныне самое прибыльное.
На прилавке у Замятии ворохом трудились кожи разных цветов: серые, белые, черные, красные. Были тут и конины, и козлины, и жеребки, была голь баранья, яловичья и мерлушки. Сыромятина, дублина, опойки, урезки, лоскуты, подошвенный товар.
– Побереги добро, не разметывай. Авось спонадобится, – скупясь на улыбку, посоветовал Кузьма и оценивающе помял сильными пальцами подвернувшуюся юфть.
– К лешему! – с отчаянным удальством воскликнул Замятия. – Полна лавка сапог, на ратных людей по воеводскому наказу ладил – нет спросу, все себе в убыток. Сопреет добро. И куды мне еще с припасами? Спущу за бесценок.
– Повремени, побереги.
– Ведаешь что? – обнадежился было от совета Кузьмы сапожник, но тут же расслабленно махнул рукой. – Мне тож вон сорока на хвосте принесла, будто ляпуновский нарочный Биркин сызнова войско скликать удумал. Слыхал о таком?
– О Биркине-то? Слыхивал.
– Пуста затея. Обезлюдел Нижний, да и в уезде ин побит, ин ранен, ин к Жигимонту подался, а ин в нетях – не сыскать. Репнин последки уж выбрал: сапогов-то, вишь, излишек. А кто воротился с ним – ни в каку драку больше не встрянет: нахлебалися. Не над кем Биркину начальствовать. Како еще войско – враки! Сам он чаще за столом с чаркой, нежли на коне. Пирует почем зря со своим дьяком Степкой Пустошкиным, упивается. И то: стряпчему ли по чину воительство?..
Замятия вдруг умолк, с незакрытым ртом уставился на что-то поверх Кузьмы.
– Да вон он на помине, аки сноп на овине.
Держа путь к Ивановским воротам, по срединному проезду торга неспешно двигался пяток вершников. В голове – стрелецкий сотник Алексей Колзаков и ляпуновский посланец в синем кафтане и.мурмолке с куньей опушкой. На его по-совиному большом, плоском и скудобрудом лице хищно выставлялся крючковатый нос. Невзрачен, узкоплеч Биркин. Но держится надменно. Не поворачивая головы, он что-то брюзгливо вещает склонившемуся к нему ражему сотнику. И того и другого заметно пошатывает.
– Узрел? – лихо подмигнув, спросил Кузьму Замятия. – То-то! Чай, из Благовещенской слободки, из твоего угла следуют. Приглядели там богатую вдовицу, кажинный день к ей жалуют на попойку, повадилися.
– А все ж повремени, – легонько, но твердо пристукнул ладонью по кожам Кузьма. – Всяко может статься. Сами себе не пособим – кто пособит?
Замятия пристально посмотрел на него, однако промолчал. Кузьме он верил: этот попусту слов не бросает.
У таможенной избы, где скучивался досужий люд для разговора, Кузьме не удалось узнать ничего нового, вести были все те же: о пожаре Москвы, разграбленье божьих храмов, незадачливых приступах Ляпунова, коварстве Жигимонта и переметчиках-боярах.
– Смоленск-то нешто пал, милостивцы? – огорошенный, разными безотрадными толками, возопил из-за спин беседников мужик-носильщик.
– Стоит, держится, – успокоили его.
– Ну слава богу, – размашисто перекрестился мужик. – А то я всего не уразумею, слаб умишком-то. Помыслил, везде един урон. Но уж коли Смоленск стоит – и нам не пропасть.
Вес кругом засмеялись: простоват мужик, а в самую точку угодил, облегчил душу.
Кузьму тронул за рукав знакомый балахонский приказчик Василий Михайлов, отозвал в сторону.
– Помоги, Кузьма Минич, – попросил дрожащим, срывающимся голосом, – рассуди с хозяином. Довел попреками: обокрал я, дескать, его, утаил деньги. Правежом грозит… А я пошлину тут платил да таможенную запись утерял – не верит. Воротился ныне за новой, но сукин сын подьячий ее не выправляет: хитровое, мол, давай. А у меня ни денежки. Обесчещен на весь свет… Ладно, барахлишко продам на долги. А сам куды денуся с женой да чадом, обесчещенный-то?
Приказчик был еще молод и, видно, не сумел нажить ничего, усердствуя перед хозяином: такой себе в наклад семь потов проливает. Кафтанишко потертый, сдернутая с вихрастой головы шапчонка изношенная, мятая. Сам нескладен, костист, с чистой лазорью в глазах и кудрявым пушком на подбородке, далеко ему до иных приказчиков-горлохватов.
– Давай-ка все чередом выкладывай, – без обиняков сказал ему Кузьма и ободряюще усмехнулся. – То не беда, что во ржи лебеда. Кака пошлина-то была?
– Проезжал я снизу, с Лыскова, трои нас было, – стал торопливо говорить Михайлов. – Проезжал еще по снегу, перед ледоломом. На четырех санях с товаром – мучицей да крупами, а пятые сани порожние. И взяли у меня в таможне проезжие пошлины с товарных саней по десяти алтын, полозового же со всех саней по две деньги да головщины счеловека по алтыну.
– Стало быть, – без промешки высчитал в уме Кузьма, – рубль одиннадцать алтын и две деньги [Рубль равнялся 33 алтынам и 2 деньгам, алтын – 6 деньгам.].
– Верно!; – восхитился быстротой подсчета приказчик. – Так и в записи было. А хозяин не верит. Дорого, байт. А моя ль вина, что цены ныне высоки?
– Беда вымучит, беда и выучит. Товар-то весь в целости довез?
– А то! Уж поручися за меня, Кузьма Минич.
– Поручную писать?
– Не надобно, довольно и твоего слова.
– Мое слово: поручаюся. Так хозяину и передай.
– Спаси тебя бог, Кузьма Минич, – возрадовался приказчик и поклонился в пояс. – Слово твое царской грамоты верней, всяк о том ведает. Балахонцы в тебе души не чают. Должник я твой до скончания века…
Глаза приказчика сияли таким светом, словно он до сей поры был незрячим и, внезапно прозревши, впервые увидел божий мир. Михайлов поклонился еще раз, и еще.
– Полно поклоны-то бить, не боярин я, – сдвинул брови Кузьма. – У меня, чай, и к тебе просьбишка есть.
– Все исполню в точности, Кузьма Минич.
– Явишься в Балахну, моих-то проведай, Федора с Иваном. Дарью тож навести. Вот и поклонися им от меня. Живы-здоровы ли они?