Дни шли за днями, солнце и луна освещали дорожку, по которой должен был прийти Мошко Весёлый, а он все не появлялся.
И тут Янкл Безумный выдвинул идею каравана. По его теории, Мошко накупил столько подарков для евреев местечка, что вынужден был нанять караван верблюдов, которые бредут очень медленно, особенно когда пустыня кончается.
— Он гонит караван, — повторял Янкл, — а верблюдов подгонять нельзя, это вам не евреи…
Стали ждать караван. Интересовались, что едят верблюды. Запасались колючкой.
— Верблюды двугорбые? — интересовался раввин.
— Что за вопрос, — отвечал Янкл, — если уж снимать, так двугорбых!
— То есть между горбами можно установить бочку с медом?
Неся ждала и ждала. Караван так и не пришёл. Пришла война…
Неся Печальная молилась целыми днями.
— Господи, — говорила она, — я Неся, жена Мошко Весёлого, который понес Тебе записку в Иерусалим. Ты нам всё дал, Господи, спасибо Тебе. Но если можешь, забери всё, что Ты нам дал и верни мне Мошко. Чёрт с ними, с верблюдами, пусть он их бросит, пусть бросит этого султана и ту самую гипотезу. Верни мне его, пусть хромого, пусть больного, пусть в драных штанах…
Дед так и не вернулся. Бабушка ждала его всю жизнь, до восьмидесяти семи.
Ей предлагали руку и сердце.
— У нас дважды замуж не выходят, — говорила она, — я люблю Мошко Весёлого.
И всё ходила к той дороге, откуда должен был появиться караван.
Никто в нашей семье больше никогда не видел деда.
Никто! Только я. После той седьмой рюмки.
После седьмой рюмки дед начал регулярно посещать меня. Не успевал я ее опрокинуть, как он появлялся из восточной стены.
Второй раз он явился тоже на ослике, но в этот раз дед был фиолетовый, ослик красный, а солома, которую он жевал, — зелёная.
Дед снял фиолетовый картуз и сел напротив.
— Всё пьешь? — спросил он.
— Пью, — подтвердил я.
— Не расстраивайся, я тоже пил. Но я был Весёлый.
— Я тоже был Весёлый, — сознался я.
— Я был весёлым до смерти, — уточнил дед и оглядел мой кабинет, забитый книгами. — Ты всё это прочел?
— Да, — сказал я.
— Зачем, — удивился он, — разве тебе больше нечего делать? Или ты мудрец?
— Не думаю, — ответил я.
— Ты мудрец первого сорта или второго?
— Это что такое? — спросил я.
— Мудрецы, как и идиоты, бывают двух сортов, — разъяснил дед, — первые от рождения, вторые — после прочтения массы книг…
— Я думаю, что я идиот второго сорта, — сказал я, — я стал идиотом, дед, в результате образования: начитался всяких теорий, философий, совсем запутался, разочаровался — и вот пью.
— Тору читал? — спросил дед.
— Дважды прошел всю Тору, — ответил я.
— А она через тебя прошла? — он обнял меня. — Пойди к Стене Плача — Бог поможет…
— Тебе помог? — спросил я.
— Помог.
— Что же ты не вернулся?
— Налей-ка мне водки, — попросил дед.
Одним залпом он опрокинул стакан, цокнул языком, улыбнулся и ускакал.
В те далёкие годы попасть в Иерусалим можно было только с урока математики, во сне.
Даже переписываться с его жителями было запрещено. Даже думать о нём не рекомендовалось.
Папа не знал, как найти деда.
Однажды кто-то ему сказал, что в Затоке, на одесских лиманах, живёт один хасид, цадик и мудрец, который по мезузе, принадлежащей человеку, может все о нем сказать.
— Мезуза говорит, — объяснял цадик, — жаль, что люди не умеют её слушать.
У папы была дедушкина мезуза — всё, что сохранилось от дома его родителей.
Он взял ее и поехал в Затоку.
Хасида звали Мендл. Он был высок, худ, с невероятно длинными пальцами.
Мендл сидел на берегу лимана, в жёваном чёрном костюме и смятой шляпе. К нему стояла небольшая очередь евреев с мезузами.
Мендл брал мезузу, сжимал ее в правой ладони, закрывал глаза и прислушивался.
— Ваша тётя, мадам Саломон, улица Розье в Париже, в сорок втором увезена в лагерь Дранси. В женевском банке у нее остался приличный счет. Как наследник вы можете получить деньги.
Мендл сжимал следующую мезузу.
— Ваш брат Дэвид проживает в городе Цинциннати, США, производство подтяжек. Считает вас погибшей, горько плачет.
Очередь двигалась медленно, дети плескались в лимане, горланил мороженщик.
Наконец, пришел черед папы. Когда он протягивал Менделю мезузу, его сильные смуглые руки дрожали.
— Вы верите в чудеса? — спросил Мендл.
Папа кивнул.
— Тогда приступим.
Мендл сжал мезузу в своей большой ладони и опустил веки.
Несколько секунд он молчал.
— Мястковка, — наконец произнес он, — Мошко Весёлый. Проснулся ночью, где-то в начале века. Ушел к Стене Плача. Просил многое, в том числе штаны. Штаны получил.
Мендл открыл глаза.
— Он жив? — спросил папа.
— Жив, — ответил Мендл.
Папа затянулся «Беломором» и долго молчал.
— Что он делает? — спросил наконец папа.
— Сидит на иерусалимской стене. Справа от Дамасских ворот.
— Что он делает, ребе?
— Грызёт кукурузу.
Папа зажег другую папиросу.
— Скажите, ребе, — спросил он, — почему он не вернулся?
Мендл снова сжал мезузу правой ладонью, потом левой, затем обеими. Наконец, приложил ее к сердцу.
— Их вейс ништ, — произнес он на идиш, — мезуза молчит. Горништ. Их вейс ништ…
Второй раз я отправился в Иерусалим теплым августом, в каникулы, не во сне, а наяву, со станции Авоты, которой больше нет.
Каждое лето мы жили на Рижском взморье.
Море уходило за горизонт, сосны — в небо, и пляжу не было конца. В этих трех измерениях мы и жили.
Это пространство было заполнено вольным воздухом, играми и прекрасными людьми.