В это время Марющенко присылает другу очередное письмо: «Я с удовольствием бы отсюда уехал. Дело в том, что здесь какие-то пауки называются скорпионами. Их здесь много, и укус ихний для человека смертелен. Кроме того, хотя наше управление помещается на горе и с малярией, говорят, у нас неплохо, но в городе нанизу летом страшная малярия». И Мешалкин, испугавшись гибели от пауков, остался. А вскоре весь гарнизон был эвакуирован в Тифлис.
Долго скрывал Павел Степанович ратные эпизоды молодости своей. Лишь в 1945 году, разрабатывая прошение о награждении медалью «За победу над Германией», он назвал себя во едину строку «участником гражданской войны и героической обороны осажденного Карса». Он правильно рассуждал: историю свою мы знаем куда как плохо, и к сорок пятому году в здешней глуши никто ничего про Карс не помнил. Да и вообще не до того было.
Вот, собственно, и все, что удалось мне узнать о Мешалкине за несколько дней. Отправившись дальше, я в первой же населенной деревне принялся выяснять мнение земляков о знатном кляузнике. Все, кто знавал его, а Павел Степанович умер тому лет эдак двадцать назад, в один голос твердили, что он был печником. «Может, когда чего и случалось, — говорили они, — но если только давно. А после войны, все знают, Павел Степанович ложил печи, причем от денег отказывался — задарма ложил».
Я вспомнил, что последнее найденное мною «прошение» относилось по времени действительно к концу войны. Просмотрев еще раз «биографию жизни» Мешалкина, датированную 1925 годом, нашел я и пропущенные ранее строки об учебе на печника и о работе печником в Петербурге с 1906 по 1909 год.
Все кругом дружно хвалили мешалкинские печи и пожимали плечами при словах «жалоба», «Карс», «Трапезунд». Составленное мной представление никак не вязалось с образом печника-филантропа. Допускать, чтобы одно благополучно соседствовало с другим, никак не хотелось: вышло бы, что недобрые дела можно преспокойно творить рядом с добрыми, потому как первые непременно забудутся, а это — безусловная несуразность.
Прояснили картину родственники Мешалкина: его внук — колхозный бухгалтер и жена внука — завскладом. По их утверждению, «дед когда-то был ничего — копейку имел, но потом — не враз, конечно, а постепенно — свихнулся. И хотя врачи этого не подтвердили, вся родня знает. Стал печки ложить, деньги на церкву порастратил — церкву восстанавливал, а в наследство одну-единственную бумажоночку только и оставил — перед соседями срам».
Я попросил, и мне показали завещание Павла Степановича, написанное все тем же виньеточным почерком, — уж не гусиным ли он пользовался пером?
«Единственное достояние людей на Земле — ушедшее время, — начал я разбирать вслух. — Будущего нет…»
— Точно, — подтвердила внукова жена. — Эти ученые доведут Землю до края. Не войной, так химией.
Далее Павел Степанович корявыми канцелярскими фразами, воспроизвести которые затруднительно, рассуждал в том смысле, что будущего не существует физически, что его либо еще нет, либо, осуществляясь, оно уже становится настоящим, а осознанное настоящее — собственно прошлое и есть. Дескать, одно только прошлое реально, дескать, оно с нами всегда: «в житейском опыте, в воспоминаниях и болезнях, в нераскаянных наших грехах».
Затем, бесхитростно сравнивая жизнь с «хождением в неведомое», Павел Степанович настоятельно советовал для определения курса оглядываться назад, на «вешки прошлого», и проводить от них через себя прямую линию, то есть употреблять прошлое как геодезический репер.
Наконец он признавал, что лишь к закату «начал понимать в жизни», но, тем не менее, решился круто переменить весь ее ход, дабы последние поставленные им вешки подсобили потомкам. «Хотя слишком поздно, а потому навряд», — прозорливо завершал Павел Степанович.
Я хотел было отдать документы, обнаруженные на чердаке, но родственники замахали руками: «Вы что?!» И поинтересовались, мне-то для чего понадобился «этот мусор»? Я не знал, как объяснить.
Никому не докопаться уже до мыслей и чувств, которые «не враз, конечно, а постепенно» изменили внутренний облик Мешалкина, превратив кляузного писаря в бессребреника-печника. Так преобразить человека может только раскаяние. Однако с чего все началось? Что пробудило в нем покаянные устремления? Никто теперь не расскажет. Философские заветы самого Павла Степановича тоже не касаются трепетных движений его души. Но при всем том именно сокровенная жизнь души оказалась в этой «зауряд-военной» истории самым большим богатством.
Ведь нельзя же всерьез утверждать, что сапоги из Трапезунда могут представлять сегодня хоть какой-нибудь интерес? Тем более что все они на одну ногу.
Краузе
В конце марта 197… года ударила вдруг жара. Снег в два дня растаял, и степь залило водой. Коегде потоки перехлестывали через шоссейку, но были они все неглубоки, и «уазик» преодолевал их без затруднений. «Это — несерьезно, — говорил Саушкин, сбрасывая газ. — Это нам… по колено», — и снова можно было придавливать акселератор.
По радио объявили полдень.
— Пять часов пилим, — подсчитал Саушкин.
— Четыре пятьдесят две, — уточнил с заднего сиденья Краузе.
— Мы ведь выехали ровно в семь, — Саушкин вопросительно посмотрел на меня, я только пожал плечами.
— Ровно в семь ты включил двигатель, а потом начал искать права. В семь ноль восемь ты нашел их.
— А-а, правильно, правильно, было.
— Сколько до моста? — спросил я.
— Немного осталось, — отвечал Саушкин. — Вон за тем поворотом… Или за следующим…
— До моста семь с половиною километров, — сказал Краузе.
— Семь так семь, — согласился Саушкин. — В прошлом году там такая беда… А кстати, почему ты не приезжал в прошлом году?
— В прошлом? — взялся я напрягать память…
— Он ездил в командировку на Дальний Восток, — объяснил Краузе, — и на обратном пути из-за нелетной погоды застрял в Хабаровске.
— Точно, — вспомнил я, — в Хабаровске. Я ведь вам оттуда звонил!
— А-а, да-да-да, — припомнил и Саушкин, — звонил. Денек мы тебя подождали, а потом поехали, было… Мы-то проскочили нормально, а на следующий день воды прибавилось и здесь автобус перевернулся: и шофер вроде опытный, а вот… Шел посередке, да глубоко и тачка-то длинная — корму с насыпи и снесло. Народу человек тридцать погибло — беда-а…
— Двадцать семь, — сказал Краузе.
Вскоре мы скатились в низину, и путь нам преградила натуральнейшего вида река: мутный поток волочил через дорожное полотно вывороченные с корнем кустарники, вороха соломы, обломки досок, деревянные ящики и прочий хлам. По берегам потока стояли десятки машин, а трактор «Кировец» сновал туда и обратно, перетаскивая желающих. Краузе сходил на разведку:
— Ширина разлива — сто двадцать — сто тридцать метров, глубина над мостом через ручей — один метр, справа и слева от моста, рядом с насыпью, глубина достигает… может достигать четырех метров.
В эту минуту трактор буксировал «Запорожца». Дойдя до самого глубокого места, легковушка оторвалась от земли, подвсплыла, и течение отнесло ее в сторону.
— Вот там, где сейчас находится «Запорожец», глубина и может достигать четырех метров, — заметил Краузе.
— Туда автобус и завалился, — Саушкин не отрывал взгляда от «Запорожца». — Тонет…
Машина действительно начала погружаться в волны.
— Давай! Скорее! Давай! — закричали с берега трактористу.