наш оперуполномоченный лагеря. Услышал «Арматура» его голос в карцере и начал звать к себе в камеру. А тот не идет. Володя его матом. Тот отвечает в том же духе: меня, дескать, этим не удивишь. Но все же велел открыть дверь и вошел к Бернштейну. Володя встретил его активной бранью:
— Вы что, суки, заморить меня решили? Чего зря держите?
А опер в ответ не менее агрессивно:
— Тебя, гада, давно пора похоронить, а не кормить!
— Сам ты, падаль, подохнешь раньше меня! За тобой давно топор ходит: десять лет лишних живешь! — парирует Володя.
Перебранка разгорелась всерьез. И тут опер, сгоряча, выкрикнул: «Педераст, козел!» — а это самое страшное в лагере оскорбление, нет ничего презреннее пассивного педераста («козла»). Что было дальше, я, и не видя, понял легко: Бернштейн выхватил лезвие безопасной бритвы, вскрыл себе вену, зажал ее и, отпустив, пустил струю крови в лицо оперуполномоченному. «Науку» эту блатные освоили давно: режутся они артистически. Вскрывают не только вены: режут живот, и делают это так искусно, что оставляют слой, удерживающий кишки. И почти всегда у них есть лезвие, вернее, половинка лезвия безопасной бритвы. Однажды этот Бернштейн выиграл пари у начальника режима в Семипалатинском политизоляторе. Тот придрался к нам: почему бритые лица? Где взяли бритву? Ведь в тюрьме не бреют: стригут ручной машинкой щетину на лице раз в 10 дней, и остается та же щетина, чуть поменьше. А тут — свежевыбритые лица! Володя ему отвечает:
— А мы пальцем, начальник!
Тот разозлился и говорит:
— Отдайте бритву, иначе сам буду шмонать камеру сутки, но найду!
«Арматура» в ответ:
— Давай, начальник, поспорим. Я буду голый стоять, и бритва будет со мной, а ты ее не найдешь. Хочешь?
— Давай!
И вот, мы стоим в углу камеры, а Бернштейн в другом углу разделся, достал из кармана обломок лезвия, показал его офицеру и велел ему отвернуться минуты на две. Тот послушно встал к Володе спиной, лицом к нам. «Арматура» обернул бритву в плотную бумагу, густо обмотал нитками, чтобы закрыть лезвие, привязал к этому маленькому пакетику нитку, сделал на ней петлю, надел ее на зуб и проглотил бритву. Теперь она у него в пищеводе, висит на нитке.
— Давай, начальник, шмонай! — и начался обыск.
Офицер смотрел и уши, и нос, раздвинул пальцы рук и ног, заглянул в задний проход и в рот — нигде ничего нет. Почти час он сопел, обыскивая Володю, но так ничего и не нашел.
— Ты скажи, где она, и я разрешу вашей камере бриться, — сдался офицер.
— Нет, начальник, так дело не пойдет! Ты сам подумай! — торжествовал Бернштейн.
Но все это было давно. А сейчас у меня за стенкой дико матерился оперуполномоченный; дело в том, что Володя облил ему кровью не только лицо, но и белый китель! А китель-то один! Лицо помыть можно: лагерное начальство привыкло к тому, что их обливают и мочой, и кровью. Но китель-то белый! И опер неистовствовал:
— Сгною тебя тут. К высшей мере тебя приговорим!
— Ты меня, начальник, «вышкой» не пугай: я уже трижды под расстрелом был, — спокойно отвечал Володя.
— Мы тебя к другой высшей мере приговорим: к лишению гражданства, вышлем тебя из СССР! — выпалил опер.
— Чего?.. — Володя явно недоумевал.
— Да, да, вот увидишь! Добьюсь, что тебя вышлют, лишат гражданства! — оперуполномоченный явно видел замешательство на лице Володи, и в его голосе слышалось торжество.
Хлопнула дверь, в коридоре стало тихо. Через несколько минут послышался стук в мою стенку:
— Абрагим! — так меня искаженно звали вместо Авраама, потому что в деле у меня было первое время записано: «Ибрагим».
— Что, Вовка? — отозвался я.
— Иди вниз, поговорим.
У нас под нарами в стене, разъединяющей камеры, была сделана терпеливыми зэками дырка — передавать махорку, «подогрев» — еду. Я влез под нары и услышал тревожный голос:
— Этот «мусор» правду говорил?
— Да, правду. Есть такая статья в кодексе.
— Ну и ну! А чего же по ней не приговаривают, — оживленно спрашивал Володя.
— Да, был один такой случай. Троцкого по ней приговорили к лишению гражданства и выслали. Но больше случаев не было, и вряд ли будут.
— Это я понимаю! Это он «туфту двинул», не верю я! Но мне это знать надо. Ну, «расход по своим». — И Володя прекратил «юридическую консультацию».
Через несколько минут он подозвал надзирателя:
— Слушай, мусор, я тебе по-доброму говорю: позвони и вызови начальника Управления лагерей, Евстигнеева, вызови сюда! Не то я такое сотворю!
— Иди ты!.. — и надзиратель разразился семи этажной матерщиной. — Евстигнеева захотел! Пойдет к тебе Евстигнеев! Вот, еще месяц добавят за то, что ты капитана кровью облил!
— Я тебе сказал, что вызовешь, значит, вызовешь! — твердо сказал Володя и начал «велосипед» — метод, о котором я уже рассказывал. Коридор тут был маленький и, конечно, надзирателю пришлось туго от дикого стука ногами в металлическую обивку двери. Но и мне было нелегко. Разница в том, что надзиратель, очевидно, вышел на улицу, а я не мог этого сделать. Володя колотил ногами, наверное, час и понял, что номер не прошел. Когда он замолк, пришел дежурный и с издевкой спросил: «Поработал? Можешь отдыхать!» — и грубо захохотал. И тут Володя взорвался: «Гляди, дежурняк, и докладывай!» — и я услышал какой-то стук, вроде бы молотком бьют. Как выяснилось через три минуты из диалога между Бернштейном и надзирателем, у Володи в камере были три гвоздя и камень. Одним гвоздем он прибил ногу к полу, вторым — мошонку полового члена к доске нар, а третьим — прибил левую руку к стене.
— Ну, теперь зови Евстигнеева, падла, — глухо прозвучал голос Володи: ведь он испытывал страшную боль.
Но дежурный уже говорил по телефону со штабом: «Бернштейн тут себя гвоздями распял, зовет товарища Евстигнеева!»
И вот, через полчаса пришло высокое начальство посмотреть на редкий случай: не каждый день увидишь и в лагерях распятого человека, да еще сделавшего это собственноручно!
Зашумели властные голоса, затопали в коридоре ноги: шла целая группа. Открылась соседняя дверь — к Бернштейну. И вдруг, после бодрого: «Здравствуй, Бернштейн!» — я услышал... всхлипывание, голос плачущего человека! Это было невозможно! Володя — плачет?! В это я поверить не мог! Звук был ясный, громкий. Но, оказывается, я еще не знал, на что способен «Арматура».
— Ты что, Володя? — зазвучал опять начальственно-покровительственный голос Евстигнеева, начальника «трассы смерти». — Вот, сам себе наделал, и сам плачешь!
— Да я... Да он... Ведь пропаду я там... — и за стенкой начались уже не всхлипывания, а рыдания!
— Чего? Где пропадешь? — не понимал Евстигнеев и офицеры, стоявшие толпой.
— Да за границей же... Ведь он сказал, что лишат меня гражданства... а-ао... — Володька рыдал искренне и горько.
— Ничего не понимаю! Кто сказал, какого гражданства? — Евстигнеев недоумевал.
— Так вот, этот, — указывал Володька на стоящего тут же оперуполномоченного. — Он мне сказал, что меня приговорят к высшей мере, к высылке к буржуям, заграницу! А что я там делать буду, я же там с голоду помру в буржуйском обществе! Не хочу я к капиталистам ехать! Вот поэтому я себя и прибил гвоздями! Не поеду-у-у! Не высылайте меня! — У Володьки была просто истерика.
— А Евстигнеев?
Раздался его начальственный баритон: