— А, что я тебя больше не люблю?
Она задумалась.
— Очень давно. Я могла бы сказать тебе, что это с тех пор, как ты не находишь и часа для меня, но это не так. Раньше. Я могла бы сказать, что это с тех пор, как ты используешь нашу семью, чтобы убедить французов, что ты такой же человек, как они, но это неправда. Раньше. Я могла бы сказать, что это с тех пор, как ты целуешь меня на публике, но никогда наедине, но это неправда. Раньше. Я могла бы сказать, что это с тех пор, как ты имеешь любовниц, но это неправда. Раньше. Я могла бы сказать, что это с тех пор, как ты имеешь бесстыдство использовать глухоту нашей дочери, чтобы разжалобить общественное мнение, но это неправда. Раньше. Правда в том, что это со времени покушения. Покушения на улице Фурмийон.
Он пошатнулся, его губы дрожали от ярости. Его голос, холодный, резкий, гулко прозвучал под старинными сводами:
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ты меня понял. Я знаю.
— Что ты знаешь?
Вся Франция помнила о покушении на улице Фурмийон. По мнению политических экспертов, если Анри и получил тогда голоса, которых ему не хватало раньше, то потому, что он стал жертвой гнусного преступления. Во время одной поездки двое мужчин в масках обстреляли его машину. Раненный, Анри попытался их догнать, но вынужден был отказаться от преследования, чтобы оказать помощь своему истекавшему кровью шоферу. Общественность рукоплескала его отваге; на следующий день он сделался политическим героем; за пару дней его противники превратились в экстремистов, интегристов, опасных людей, способных на заказное убийство. Эта история дискредитировала его соперников, и он без труда выиграл президентские выборы.
— Я знаю, мой дорогой Анри, знаю, что кое-кто заподозрил тебя, но не посмел ничего написать. Знаю, что ты до конца дней своих будешь все отрицать решительно и с негодованием. Я знаю, что это сделал ты: задумал, организовал и оплатил это покушение. Это была чисто рекламная акция. Причем успешная, так как благодаря ей ты стал президентом. Жаль только, что из-за твоих амбиций твой бывший сотрудник оказался прикованным к инвалидному креслу с параличом всех конечностей. С того дня я тебя презираю.
Затянувшееся молчание еще больше углубило пропасть между ними. Ледяная ненависть заполняла комнату.
— Мне кажется, ты сходишь с ума, — медленно произнес он.
Она схватила журнал, протянула ему.
— А теперь смотри! Теперь, когда ты знаешь, что я знаю, смотри! Смотри, с какой великой актрисой ты живешь… Мне известны все твои низости, но я улыбаюсь. Мне скучно, но я улыбаюсь. Я несчастлива, но улыбаюсь. Я ненавижу тебя, но улыбаюсь тебе. Восхитительно, не правда ли? Я не похожа ни на жертву, ни на палача. Великолепная игра, почему же ты не аплодируешь? Ты бы должен, потому что ты единственный, кто в состоянии оценить спектакль. «Образцовая любовь»! Твой Риго не зря доволен публикацией: ты опять выкрутился!
— Это война? — спросил он.
— Вовсе нет, это наша жизнь.
Анри хотел что-то возразить, но не нашелся и направился к выходу, напряженный, скованный, злой. В дверях он обернулся и бросил ей:
— Почему ты мне все это высказала сегодня? С чего этот приступ откровенности? Именно сейчас?
Глаза ее сделались круглыми, как циферблат часов.
— А вот этого не знаю. Правда.
— Вот как? — недоверчиво пробормотал он.
— Клянусь тебе, Анри. И потом, для меня это такое облегчение, что я сама не понимаю, почему так долго ждала.
Он пожал плечами, переступил порог, хлопнул дверью и с грохотом сбежал по лестнице.
Если бы он не был так ослеплен гневом, то мог вглядеться в лицо Катрин и заметить, что уже несколько минут она плачет.
Последовавшие месяцы только усилили напряженность между ними. Внешне ничего не изменилось: президентская чета продолжала исполнять свои обязанности — приемы, визиты, поездки, — в том числе и имитировать взаимную любовь; ни одного страшного слова не было произнесено ни на публике, ни наедине.
Однако это молчание их не успокаивало; наоборот, оно бесконечно усиливало смысл роковых фраз, сказанных в начале ссоры; что до их безупречного поведения, отполированного годами практики, оно было занавесом, за котором шли военные действия.
Потрясенный неожиданностью, Анри страдал больше, чем Катрин: как все гордецы, он спокойно допускал, что его могут не любить, но смириться с тем, что его презирают, никак не мог, тем более что это презрение исходило от близкого существа, лучше всех его знавшего. Ему предоставлялись на выбор три выхода: или признать правоту Катрин, то есть согласиться с тем, что он использовал своих близких и смошенничал на выборах; или попытаться оправдаться в глазах жены; или же полностью все отрицать.
Разумеется, он выбрал третий вариант. Успокаивая свою совесть, не допуская мысли, что бунт его половины имеет под собой какое-то основание, он все себе простил и переписал историю: Анри перестал быть первопричиной проблемы. Проблемой сделалась Катрин. Теперь он сетовал на то, что у него такая супруга, сумасшедшая, шизоидная, сварливая, завидующая его успеху — его успехам. Какая странная особа! Фальшивая, надломленная, двуличная, с виду очаровательная, на деле ненавистница, просто доктор Джекил, превратившийся в мистера Хайда.
Катрин же очень забавляла эта новая ситуация. Ей нравилось мучить мужа. По крайней мере, она избавилась от роли свадебного генерала и безответной, вечно обманываемой жены. Он ее опасался. Она принуждала его жить бок о бок с женщиной непредсказуемой, с незнакомкой, которой он боялся: по его лицу пробегали судороги, а черные глаза тревожно вопрошали: «Что она будет делать? Что она скажет? Что она думает?»
Для нее было делом чести не давать ему ни ответов, ни намеков; она не подавала никаких поводов; мало того, чем больше она от него ускользала, тем больше вынуждала постоянно всматриваться в нее, до наваждения. Она выходила на сцену жизни для одного Анри. Публика ее исчислялась миллионами как во Франции, так и за границей, поскольку в силу положения она была выставлена на всеобщее обозрение; но все же до сих пор она очаровывала только наивных людей, простаков, полагавших, что она влюблена в Анри и счастлива быть первой дамой.
С момента своего признания она приобрела зрителя проницательного, могущего оценить ее таланты, способного понять, насколько то, что она изображает, противоположно тому, что она чувствует; отныне Анри не только отдавал себе в этом отчет. Это его ужасало. Какое наслаждение… Тем не менее президент как хороший политик знал, что никто не бывает искренен постоянно, что люди лгут, хитрят, обещают, забывают; но как хороший политик он также немного верил в то, что изображал: волнение, возмущение, гнев, могущество, бессилие. Безграничный цинизм. Катрин представлялась ему пропастью, на дне которой корчатся осужденные на вечные муки.
Анри стало ненавистно это вынужденное сосуществование с собственной женой. Затем он незаметно перенес свою ненависть на саму Катрин.
Он все меньше скрывал свои чувства. Как только рядом не оказывалось свидетелей, он сбрасывал маску заботливого мужа. Стоило им сесть в машину или войти к себе во дворец, как раздражение, неприязнь, ярость тотчас искажали черты президента Мореля. Он делался раздраженным, желчным, кипел едва сдерживаемой злобой.
Катрин была в восторге от этого всплеска вражды, которая ее подхлестывала, оживляла, развеивала