трафарет: слишком уж насущны, как слово «черный хлеб», как сам черный хлеб. Остаются другие: «равенстве, братстве, труде» (привожу из памяти) и «Мысли о меньшем страдающем брате» — да, эти слова — трафарет, но зачем же Вы их берете? Зачем же Вы пользуетесь грошовым орудием чужого неумения — чтобы разбить бессмертные вещи?
Ведь два вывода: либо Вы, в этих стихах, сражаетесь с словесными трафаретами, а не вещами, тогда — стоит ли? Либо Вы наивно отождествляете бессмертные понятия с пошлыми наименованиями (из которых половина не пошла, а — до ужаса <не>выразительна). По чему Вы в этих стихах бьете? По громким фразам 60-тых годов? Но для них это не были фразы, они за них — умирали (вспомните последнее письмо Софии Перовской — матери — о «воротничках»[135], стоящее последнего: «Mon cher Papa» [ «Мой дорогой папа» — фр.] Шарлотты Кордэ [136]). По самим вещам (жалость, любовь, труд)? По себе — такому дураку, что в них — поверили и на них — оборвались?
Стихи эти я читаю — наоборот: без кавычек, и — честное слово — даже в «меньшем брате» никакого трафарета не чувствую. Простая болевая правда их — уничтожает их некоторую общесть, слова эти здесь (должно быть от Вашей внутренней правды) звучат заново, совершенно не смешно, — в полный и смертный серьез. (Как я хотела бы — чтобы они так были написаны, и до чего они так — внутри — написаны!)
Конечно (и в этом сочувствую Вам — как пишущий) куда девать дребедень и ерунду (которым, кстати, Вы противопоставляете какую не — дребедень и не — ерунду?) Заметьте, что Вы здесь, в 8-ми строках израсходовали всё человеческое величие, что у Вас на противупоставление не остается ничего — кроме всей человеческой малости.
— Компромиссный совет: если Вы так уж держитесь за жестокие, неправедные определения жертвы — как ерунды и дребедени, всё же уберите кавычки, ибо помимо их оскорбительности и моей оскорбленности, за Вас — нехорошо в стихах — столько кавычек, это уже вроде статьи. Стихи должны писаться словами безусловными — не условными. Сам прием — дешев — не сердитесь, то же самое, как какой-нибудь пурист из «Последних новостей», за ленью, употребляет какой-нибудь советский ходки, якобы ненавистный ему, а по существу — необходимый — оборот. Если Вы эти вещи (жалость, любовь, труд) — ненавидите, разбивайте их по существу. (Ницше.) Если Вы эти словесные трафареты ненавидите — не употребляйте их. Нельзя отказываться от вещи полным ею же — ртом. Отречение прежде всего — изъятие себя из её, её из своего оборота.
…Тут двое стихов, неслитых и неслиянных. Вторые — 5 строк, законченных и замечательных. Это совсем отдельные стихи, с теми незнакомые, связанные только одинаковостью размера. Прочтите сами, забыв начало:
Совсем, совсем хорошо.
Бедность легко узнают по заплатке, Годы — по губ опустившейся складке, Горе? — Но здесь начинаются прятки. Эта любимая, взрослых, игра. — Всё, разумеется, в полном порядке. (У собеседников с плеч гора)[137]. Только, не у собеседников, а у собеседника[138]. Непременно. 1) Так мне запомнилось, а мне всегда запоминается получшему. Так напр<имер> у Бальмонта — Морское дно — последние слова поэмы: — Два слова сказала мне дева со дна — Мне вам передать их дано.
— Я видела солнце, сказала она — Что дальше — не все ли равно. Так я, 14 лет, прочтя — запомнила. А у него оказалось: после[139]. Ведь насколько хуже — и по звуку (да-а-альше и после) и по ограниченности понятия «после» — временем (дальше — и время, и пространство: даль годов и верст, просто — даль). Кроме того, с первой строки до последней мы видим у Вас не ряд лиц, а одно лицо, лицо одного человека — бедного, стареющего — работу жизни над одним, данным человеческим лицом. И (последнее, фактическое) нас всегда спрашивает (Как поживаете?) один собеседник, а не двое и не трое. Проведите стихи на единстве — показуемого и вопрошающего, тогда каждый в них себя узнает, ибо в этом назначение и победа стихов, чтобы каждый себя в них узнал, а не все. (Всех — нет, т. е. есть — я тогда нет никого.)
Вот, мой родной, по полной чести и совести, что я думаю об этих Ваших стихах. Пришлите еще, если есть. И — пишите еще, этого дыхания Вам ничто не сузит. Пусть стихи будут Вашим безграничным вздохом.
И опять возвращаюсь к письмам и стихам. Слейте. Берите из себя письменного (не из писем, а из того, кто — или верней: что их в Вас) пишет. Отождествите поэта с человеком. Не заставляйте поэта говорить ни жестче, ни презрительнее, ни горше, чем говорит человек (не когда с другими говорите, и м. б. даже — не когда со мною, а — с собою).
Ведь смотрите: Ваше письмо и Ваши стихи — на той же бумаге, тем же чернилом, тою же рукою, тем же присестом руки — и два разных существа. Человек (Вы) — несправедливо и неправедно — беззаботностью друзей и близких, пропустивших начало болезни — обреченный, 26 лет (?)[140] — не-жить, отсутствовать, смотреть на горы — вместо того чтобы их брать, да еще — поэт, т. е. самая уязвимая, и в полном здоровье непрерывно ранимая природа — этот человек, почти мальчик, находит в себе мужество сказать: «…и умирают от чахотки под мостом, тогда как я сейчас в отличных условиях» — тогда как в священном праве был бы прямой удар Богу: — Почему столько идиотов, моих сверстников, растрачивают свой избыток сил: мускулов, — дыхания — сердца — крови — по футбольным и иным площадкам, топчут его — на этих площадках — ногами — Твое дыхание — ногами топчут! — тогда как я, существо разумное и одушевленное, а м. б. и избранное — просто не могу дышать. Кто взял мои легкие? За что?
— Нет, Вы думаете о несчастнейших себя: о подмостных, о вконец недвижных — во всем Вашем вопле (чистого отчаяния) ни звука — упрека и справедливого бы негодования — никакого равнения по счастливейшим. Ваш вопль — чист.
А поэт — Вы — больничную палату берете в кавычки. И Вы думаете я ему — верю??
О Вашей болезни («так может длиться годами, десятилетиями…») я Вам напишу отдельно, я об этом непрерывно думаю — и тут нужно что-то решить раз-навсегда.
Но так как я Вам каждый день обещала — радость (а письмо невольно вышло серьезное) — вот стихи, единственное достоинство которых — тождество с бывшим (и сущим во мне каждый день и час моей жизни).
До завтра!
М.