индейцы. И с первого же мгновения, при виде их, ко мне снова вернулся страх, который я испытал двадцать четыре года тому назад — как бы верхняя пуговица моего сюртука не разодрала им кожу. Я был до такой степени во власти того детского впечатления, что в течение нескольких недель, прожитых мною среди момоскапанов, не мог заставить себя дотронуться ни до кого из них.

А между тем я видел, что это вовсе не кровоподтеки. Кожа, гладкая и блестящая, была бы даже красива, если бы не светлые пятна, которые пестрили ее. И только моя странная непреодолимая мания мешала мне привыкнуть к оригинальной окраске этих индейцев.

Раз уж я был в Истотасинте и не знал, что делать с синими феноменами, то я решил, по крайней мере, заняться другой загадкой — поразительной памятью синих индейцев, о которой говорили французские врачи хозяину гостиницы в Акапулько.

Предоставляю науке установить, действительно ли и в какой степени повлияло питание одной рыбой на синюю окраску кожи момоскапанов; науке же предоставляю разрешить аналогичный вопрос, до сих пор мало исследованный, относительно красного цвета индейцев Санта-Марты. Колумбийские тигровые едят черепах, а мексиканские синекожие совсем не едят их, — быть может, какой-нибудь исследователь сделает из этого особый вывод. Пусть наука установит также причину все возрастающей человеческой памяти при преобладающем либо исключительном питании морскими продуктами, — для меня это уже не имеет особого значения. В течение целого полугода я производил над собой опыт и достиг того, что во мне возродились некоторые исчезнувшие воспоминания из моего раннего детства, к которым я, впрочем, был вполне равнодушен. А потому я прервал опыт к величайшей пользе моего сильно пострадавшего желудка и глотки. Среди индейцев племени момоскапанов я не нашел ни одного индивида, который не помнил бы до мельчайших подробностей все, что ему пришлось пережить в своей, к сожалению, очень однообразной жизни; многие помнили свою жизнь, начиная с первого года. Особенно удивляться нечего, если принять во внимание то обстоятельство, что маленькое племя с незапамятных времен, из поколения в поколение, никогда не питалось ни мясом, ни плодами, ни зеленью, а исключительно дарами моря и главным образом особого рода моллюсками, содержащими огромное количество фосфора. Однако надо сказать, что этот обычай ничего не имеет общего с требованиями религии, и продукты земли, идущие в пищу, отнюдь не подвергаются «табу»: синие индейцы не едят такую пищу лишь потому, что на пустынном, бесплодном берегу ничего не водится и не растет. Синие индейцы не возражали против некоторого разнообразия в пище и с величайшей благодарностью принимали остатки моих консервов.

Как и большая часть мексиканских индейцев, момоскапаны очень ленивы, неразвиты и крайне миролюбивы, — они не знают даже оружия. Благодаря посещению французских врачей, которые делали им много подарков, они несколько привыкли к иностранцам и, когда узнали о причине моего посещения и поняли, что мне надо, сразу проявили величайшую предупредительность и сами стали приводить ко мне своих соплеменников, отличавшихся особенной памятью. Однако мне скоро надоело выслушивать эти однообразные исповеди, причем очень часто приходилось прибегать к помощи двух переводчиков, моего узаматольтека и старого кацика, в самой незначительной степени владевшего изальпекским языком. Но вот однажды привели подростка, который крайне удивил меня. Сперва он рассказывал всякие пустяки о своем раннем детстве, а потом заговорил о своей свадьбе и о том, что поймал тридцать больших рыб и зажарил их, и что вскоре после этого он был со своей женой в Акапулько. И он подробно описал Акапулько. В рассказе не было ничего особенного, но замечательно то, что подростку этому едва ли исполнилось тринадцать лет, и что он наверняка не был женат и никогда не бывал за пределами Момохучики. Я передал ему это через переводчика. Он глупо посмотрел на меня и ничего не ответил. Но старик сказал, ухмыляясь:

— Пала (отец).

Должен сознаться, в ту ночь я не спал, хотя меня и не кусали москиты. Одно из двух: или мальчик солгал, или же я открыл изумительный феномен — память, которая заходила за пределы жизни человека и захватывала случаи из жизни предков.

Почему бы нет? У меня зеленые глаза, как у моей матери, и выпуклый лоб, как у моего отца. Все может наследоваться, любая склонность, любой талант. А разве память не может переходить по наследству? Самый маленький котенок, если на него лает собака, выгибает спинку и фыркает. Почему? Потому что у него вдруг совершенно инстинктивно пробуждается воспоминание, унаследованное от тысячи предыдущих поколений, о том, что это — лучшее средство защиты. Еж… — ах, стоит только раскрыть Брема, — и на каждой странице можно найти какую-нибудь странную привычку, которой животные не могли приобрести сами, но по памяти получили от бесконечного множества предыдущих поколений. В том- то и заключается инстинкт: в воспоминании, унаследованном от предков. А индейцы, мозг которых был свободен от всякой другой работы, синие индейцы, предки которых питались исключительно пищей, удивительным образом развивающей память, конечно, должны обладать еще более развитой памятью — перешедшей к ним от родителей.

Родители продолжают жить в своих детях. В самом деле? Но что же продолжает жить? Быть может, лицо. Дочь музыкальна, как отец, а сын левша, как мать. Случайность. Нет, нет, мы умираем, а наши дети совсем, совсем другие люди. Мать была уличной потаскухой, а сын сделался известным миссионером. Или: отец был обер-прокурором, а дочка выступает в казино. Нам приходится утешать себя бессмертием души, распевающей «аллилуйя» на зеленых лугах в небесном селении, — на этой земле жизнь наша кончена, на этой земле, которую мы знаем и любим. Кончена.

И мы не хотим умирать. Мы делаем невероятные усилия для того, чтобы как-нибудь продлить нашу жизнь в воспоминании — мы умираем спокойно, если имя наше напечатано в энциклопедическом словаре. Мы счастливы только тогда, когда осознаем себя бессмертными, хотя бы на одну секунду в течение двухсот лет. Всякому хочется жить в воспоминаниях человечества, или своего народа, или, по крайней мере, своей семьи. Вот почему толстый бюргер хочет иметь детей — наследников своего имени.

Нечто живет — и, быть может, лучшее. Многое умерло — и, быть может, лучшее. Как знать? Ибо все умерло, что так или иначе не сохранилось в воспоминании. Тот совершенно умер, кто забыт, а не тот, кто умер. Но в том-то и дело: люди начинают понимать, что не воспоминание хорошо, а забвение. Воспоминание это — домовой, это — изнурительная болезнь, отвратительная чума, душащая живую жизнь. Мы не должны больше наследовать от отца и матери, не должны смотреть на них снизу вверх, нет, мы должны смотреть на них сверху вниз, в самую глубину, ибо мы больше их, выше их. Мы должны разбить «вчера» потому, что сознаем — мы живем сегодня, и потому, что наше «сегодня» лучше. В этом наша великая вера, настолько сильная, что мы вовсе не думаем о том, что великое «сегодня» уже завтра превратится в жалкое «вчера», достойное быть брошенным в мусорную яму. Вечная борьба с вечным поражением: только, когда мысли наши отходят в область прошедшего, они побеждают.

Мы — рабы понятий наших отцов. Мы мучаемся в оковах, задыхаемся в узкой темнице жизни, — в темнице, которую создали наши праотцы. Но мы строим новую, более обширную храмину и только в момент нашей смерти мы заканчиваем постройку, — и тогда оказывается, что потомки наши попали в наши оковы.

Но не ошибочен ли мой вывод? Что, если сегодня я в одно и то же время представляю и себя самого, и моего отца и моего праотца? Что, если то, что содержит мой мозг, — не умрет, если оно будет жить дальше, разрастаться в моем сыне и внуке? Что, если я могу примирить в себе самом вечный переворот?

***

Я распорядился приводить ко мне тех, чья память переходила за пределы собственного рождения; и каждый день ко мне приводили кого-нибудь — мужчину, женщину или ребенка. Я констатировал: воспоминания детей способны распространяться как на жизнь отца, так и на жизнь матери, — последнее преобладало. Однако во всех случаях эта способность ограничивалась событиями из жизни родителей до рождения детей, свидетельствующих о них, и по большей части воспоминания касались какого-нибудь происшествия на свадебном торжестве или какого-нибудь события в год зачатия ребенка. В некоторых случаях я мог наблюдать, что воспоминания относятся к жизни предшествующего поколения. Так, например, один индеец, мать которого умерла при его рождении и который был ее единственным сыном, рассказывал мне подробности о других рождениях, по-видимому, из жизни его бабки или прабабки. Эти исповеди были, разумеется, малоинтересны, они повторялись и рисовали картину сонной, мирной и однообразной жизни этих ихтиофагов. В целом сборнике сделанных мною записей, я могу отметить всего

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату