нашел себя самого, когда на следующее утро сидел на английской лошади Риттера и принимал участие в скачках. Накануне я сошел с подмостков моей жизни, исчез в небытии, уступил место женщине, которая крадет у меня мое тело.
Случилось это в ту минуту, когда мадам Бакер подошла к барьеру. Я ясно почувствовал, как я точно растаял в это мгновение, как во мне ничего больше не осталось от мужчины, который только что так хохотал над грубой сценой, происходившей на арене. Я дрожал, мне было страшно. Я готов был спрятаться куда-нибудь, если бы только был в состоянии оторвать глаза от этой женщины, которая мной овладела. А когда я увидел, как она взяла на руки Мод Байрон, во мне заговорило только одно жгучее желание: быть маленькой, жалкой девочкой и лежать на груди у этой большой женщины. Я превратился в женщину — в женщину…
Только случай спас меня тогда, случай и Клемент Шантеней. Он поставил двадцать тысяч талеров на лошадь Риттера, и я рад, что помог ему выиграть их.
Когда я вспоминаю прошедшее — это я прожил свою жизнь, я, барон фон Фридель, лейтенант кавалерийского полка и всесветный бродяга. Никто другой. Только на короткие промежутки времени во мне всплывало другое существо, которое изгоняло меня, отнимая у меня тело и мозг, овладевая мною… Нет, оно овладело не мною, оно выбрасывало меня… из меня самого. Как это смешно, но иначе этого выразить нельзя. Но я снова возвращался, всегда возвращался и становился хозяином самого себя. Десять, двенадцать раз, не более эта женщина врывалась в мою жизнь. По большей части лишь на короткое время, на несколько дней, на несколько часов только; раза два на неделю, а потом — в течение пяти месяцев, когда я — нет, нет: она, а не я! — когда она служила у графини Мелани.
Как все это было в моем детстве, я не знаю. Знаю только, что я всегда был ребенком, я никогда не был ни мальчиком, ни девочкой. Так продолжалось до тех пор, пока дядя не увез меня от моих старых теток. Знаю наверное, что до этого поворотного пункта в моей жизни я ничего не испытывал ни в том направлении ни в другом. Я был чем-то средним, и свою молодость, проведенную в замке Айблинг, я называю нейтральным временем моей жизни.
Уж не имеет ли на меня влияния этот разрушающийся замок с его сонными лесами? Тогда я не был ни тем ни другим, не мужчиной и не женщиной. А может быть, я был и тем и другим — и спал только. Потом, в течение двадцати лет, я был мужчиной, который лишь изредка уступал свое место женщине. Но всегда я был чем-нибудь одним: или мужчиной, или женщиной. Но теперь, когда я снова поселился в замке, все как будто смешалось: я мужчина и женщина — и одновременно. Вот я сижу в высоких ботфортах, курю свою трубку и пишу в этой книге своим грубым, неизящным почерком. Я только что возвратился с утренней прогулки верхом, я травил зайцев борзыми собаками.
Я перелистываю две страницы назад — оказывается, что я вчера писал в это же время неестественным женским почерком. Я сидел у окна, в женском платье, в ногах у меня лежала лютня, под аккомпанемент которой я пел. По-видимому, я музыкален, когда становлюсь женщиной, — вот тут записана песня, которую я сочинил, переложил на музыку и пел: «Грезы, дремлющие в буках».
«Грезы, дремлющие в буках!» Прямо тошно! О, Господи, Боже ты мой, до чего я ненавижу эту сентиментальную женщину! Если бы только найти хоть какое-нибудь средство, чтобы изгнать этот отвратительный, подлый солитер!
Вчера вечером я был в деревне. У Кохфиша было какое-то дело к леснику, и он попросил меня заехать к Бёллингу, нашему мяснику, и лично сделать ему наконец выговор за дурное мясо, которое он нам присылал на прошлой неделе.
Я поехал к мяснику верхом, был вечер, и когда я к нему приехал, то наступили уже сумерки. Я крикнул, но никто не появился в дверях. Я крикнул еще раз, тогда в окно выглянула свинья. Наконец я сошел с лошади, отворил дверь и вошел в лавку. Там никого не было, ни одного живого существа, за исключением большой свиньи. Свинья отбежала от окна, стала за прилавком и положила передние ноги на мраморную доску. Я засмеялся, а свинья захрюкала. Чтобы рассмотреть ее хорошенько, я чиркнул спичкой и зажег газ.
Тут я хорошо увидел, — я увидел…
На свинье был фартук, и за поясом торчал широкий ножик. Она продолжала опираться передними лапами о прилавок и хрюкала; мне казалось, будто она спрашивает меня, что мне угодно. Я продолжал смеяться, мне понравилась эта остроумная выдумка мясника, который так хорошо выдрессировал свинью, что она может заменять его. Однако я все-таки хотел видеть мясника, чтобы передать ему то, зачем я приехал; я крикнул: «Бёллинг! Бёллинг!» Мой голос громко раздался в пустом доме, но никто не ответил мне — только свинья захрюкала как бы в ответ. Потом она вышла из-за прилавка, продолжая ходить на задних ногах, и прошла мимо меня в угол. Я обернулся; там на больших железных крючках висели туши — туши двух выпотрошенных людей. Туши были разрублены пополам вдоль и висели, как висят свиные туши, головой вниз, белые и бескровные. И я узнал их: две половины представляли собой Бёллинга, толстого мясника Бёллинга, а две другие его тучную жену. Свинья вынула из-за пояса широкий нож, вытерла его о кожаный фартук и снова захрюкала; она спросила — ах, я понял ее язык! — хочу ли я огузок, лопатку или филе? Она отрезала большой кусок мяса, взвесила его на весах, завернула в толстую бумагу и дала его мне. Я взял его, не будучи в состоянии произнести ни слова, и быстро направился к двери; свинья проводила меня с низкими поклонами. Она прохрюкала мне, что я буду доволен, что у нее только товар первого качества.
— Ваш покорный слуга, — окажите честь и в другой раз — и…
Лошади моей не было больше перед дверью; я должен был идти в замок пешком. Я держал пакет в руках; мне было очень противно, когда я чувствовал, что мои пальцы вдавливаются в мягкое мясо. Нет, нет, это было слишком противно — я швырнул пакет далеко в лес. Когда я, наконец, пришел к себе, то была уже глубокая ночь. Я пошел в спальню, вымыл руки и бросился на постель.
Но вдруг — не знаю, как это случилось — я очутился в дверях кухни. Люди проходили мимо меня, никто не замечал меня. Пришел Кохфиш, я позвал его, но он не слыхал. Он подошел к очагу и заговорил с дамой, которая там стояла. На сковороде жарилось филе. Дама крикнула кухарке, чтобы та принесла сливки для соуса. Эта дама был я.
Нет, милостивый государь, эта дама была я! Та самая, которая сидит здесь и пишет. Мне нет никакого дела до вас, если даже природа подшутила и заключила меня с вами в одном теле, милостивый государь. Я не имею никаких претензий на это тело, когда оно принадлежит вам, но прошу соблюдать также и мое право, когда я вселяюсь в него. Если вы опять вздумаете преследовать меня и подсматривать за мной, как вчера в кухне, — то вспомните только, что я существую, а вас больше нет! Вы сами меня видите, все меня видят; каждый, кто дает мне руку, ощущает меня. Но вас я не вижу, и никто не видит вас и не ощущает вас. Так что же вы такое? Менее нежели тень моего отражения в зеркале!
Вы когда-то существовали, когда меня не было. А после, когда я появилась, вы начали притеснять меня, выгонять, вы огнем выжгли всякое воспоминание обо мне. Да, господин барон, вы никогда не переставали разыгрывать кавалера по отношению к той даме, которая вам — как бы это выразиться — была ближе всех. Но теперь вы, конечно, сами видите: вы проиграли; вот причина вашей бешеной злобы против меня, и эта злоба началась с тех пор, как вы стали вести записки. Эта книга, конечно, ваша, милостивый государь, но также и моя: это наша общая книга. Говорите, сколько вашей душе угодно, что я навязалась, что меня никто не звал, что я появилась, не испросив на это вашего любезного согласия, как я не просила разрешения вообще смешивать свою жизнь с вашей. Я имею право на существование, и я существую и пускаю в жизнь все более и более глубокие корни. А вы чахнете, господин барон, вы сохнете и вянете, как дерево, у которого подточены корни. А я унаследую после вас, сегодня же, пока вы еще живы. Верьте мне, скоро я буду полновластной госпожой в этом замке, можете тогда бродить в виде призрака, сколько вашей душе угодно.
Меня очень забавляет делать записи в этой черной книге. Я это делаю, и в особенности сегодня,