— Вышел на свободу, — объяснил он. — Срок кончился. За хорошее поведение сбавили год. Имеет смысл таскать котлы.
Через несколько дней из дома пришла передача с бельем. Я ее не просил и не ждал. Правда, я дважды написал из тюрьмы своему младшему брату, но не знаю, дошли ли до него мои письма. В них я спрашивал про детей и ничего не просил. Надпись на посылке была, как и раньше, сделана рукой Баси. Сверху лежал голубой носовой платок. Капитан Лапинский, даже проиграв, ничем себя не выдал.
Неделей позже опять вызов в прокуратуру. Ясёла спрашивал о каких-то пустяках и уговаривал сознаться. Он объявил, что ввиду моего упорства ему придется срочно закончить следствие и приступить к составлению обвинительного акта. Значит, недолго мне сидеть в одиночке. Все будет кончено. Но и такая перспектива не вывела меня из апатии.
Я попросил прокурора поблагодарить от моего имени капитана Лапинского за доставленное развлечение. Ясёла или хорошо сыграл роль, или и впрямь ничего не знал, но очень заинтересовался услышанным. Я не входил в подробности, чтоб не подвести заключенного, которого взял в помощники следователь. Иначе прокурору (хотя б ради престижа) пришлось бы взяться за человека, ни сном ни духом не виноватого. Только когда он дал слово, что не применит юридических санкций, я рассказал, как Лапинский «организовал» передачу записки, рассчитывая, что в ней я признаюсь или выдам что-нибудь важное.
Прокурор убеждал меня, что это невозможно. Я притворился, что верю, так как спорить смысла не было. Только снова удостоверился, не будет ли неприятностей у раздатчика: Ясёла ведь мог аннулировать досрочное освобождение. А мне в том никакой выгоды нет. Теперь раздатчиком другой заключенный, который с радостью взялся за почетную и ответственную работу по разливке супа.
С прокурором мы расстались по-доброму. Он еще раз меня уверил, что капитан провокации не устраивал и что милиция такими методами не пользуется.
Милиция-то, конечно, не пользуется, только Лапинский это устроил по собственной инициативе. Не верю я прокурору. Офицер на меня явно обозлился и во что бы то ни стало хочет поставить на своем, добиться от меня признания. Видно, это для него вопрос чести.
Как-то камеру посетил неожиданный гость, заместитель начальника тюрьмы, он сказал, что время от времени здесь проводятся концерты самодеятельности. Он слышал, что я певец, и предлагает мне выступить перед заключенными. Добавил, что это зависит только от меня, что он ни в коей степени не принуждает. Я напомнил о строгой изоляции, которая запрещает какие бы то ни было контакты, что прокурор воспротивится, а для выступления нужна хотя б одна репетиция.
Согласие прокурора уже было. Изоляция, как он мне объяснил, не отменена, но, поскольку следствие закончено, она потеряла смысл; на репетиции же и на концерте со мной будет сопровождающий, который не допустит нарушения правил. Напрасно я возражал, объяснял, что потерял голос и больше десяти лет не пел. Он уговаривал попробовать, причем очень деликатно, не как начальник, которому я подчинен, а как друг и благожелатель. В конце концов я согласился.
Смешно сказать, столько лет я боролся с болезнью. Лечение у европейских знаменитостей съело все мои деньги. Я с трудом добился того, что стал говорить не шепотом, а нормально. Незадолго до ареста, когда понадобилось о чем-то крикнуть со сцены механику, голос у меня сорвался, и из горла «потекли звуки», похожие на скрежет железа по стеклу. А в тюрьме, когда меня привели в большой зал, где проводятся вечера для заключенных или для охраны, я стал к роялю — и дело пошло. Не было ни боли в горле, ни особого утомления.
Я исполнил несколько номеров, в их числе трудную оперную арию. Остальное — популярные песни Монюшки и Носковского[1]. Мне бурно аплодировали: видно, выступление понравилось публике, состоявшей из людей, которых свели вместе статьи уголовного кодекса. Думаю, что аплодисменты выразили отчасти почтительное отношение не столь к моему пению, сколь к 225 статье этого кодекса. Она дает заключенному статус аристократа. Даже не будь изоляции, меня все равно б не спрашивали о моем деле: все и так знают, что я «еще тот парень», «прихлопнул» любовника жены. Как в старой тюремной песне: «Ты гуляй, Марыська, на душе паскудно, как на волю выйду, ты пойдешь на Брудно» [2]. Никогда у меня не было столь благодарных слушателей!
Горло не болело и после концерта. Когда пел, я знал, что у голоса нет прежнего бархатного оттенка, но заметно большое улучшение. Но и это меня не радует. Слишком поздно. Будущее мое ясно: выступать в тюремных концертах, и неизвестно, долго ли.
Иногда, но все реже, я думаю, кто мог убить Мариана Зарембу. Только мне известно, что не я. А знаменитого актера нет в живых. Давно уже не обращаюсь к прокурорскому списку. Один из шестнадцати — убийца. Кто? На этот вопрос никому не ответить. Придет день процесса. Он займет дня три. Потом дело пойдет в архив. Когда-нибудь в хронике уголовных процессов напишут о интересном деле бывшего оперного певца Ежи Павельского. Мимоходом будет отмечено, что «обвиняемый до последней минуты своей жизни в преступлении не сознавался, упрямо твердил, что невиновен, но его голословные заверения никого не убедили».
Кто убил? И из-за чего? Мстил? Ненавидел? Может, он в прошлом причинил Зарембе какое-то зло и теперь решил отправить его на тот свет? Никого мы так не ненавидим, как тех, кому когда-то напакостили. Будь Заремба человеком в летах, я решил бы, что это счеты со времен оккупации и первых послевоенных лет. Но Мариан был молод. А в войну был вовсе ребенком.
Запланировав преступление с такой тщательностью, убийца должен был иметь какой-то повод. Я довольно хорошо знаю всех, кто, если рассуждать теоретически, мог подменить пистолет. Ни один не мог ненавидеть Зарембу так сильно, чтоб посягнуть на его жизнь.
Я отказался от мысли, что целью преступника было отправить меня на виселицу. Таких врагов у меня нет, тем более среди тех шестнадцати человек.
Что ни говори, это гениальнейший из преступников. Осуществил их вековую мечту: совершил преступление, которое невозможно раскрыть, и обеспечил себе безнаказанность. Дважды был у меня адвокат Кравчик. Прокурор долго мне надоедал, твердя, что без защитника никак нельзя, и в конце концов я подписал доверенность. Выбирая меньшее из зол, я решил, что если уж нужен защитник, пусть им будет юрист, к которому обратились родственники — как я предполагаю, мой брат. Все лучше, чем незнакомый адвокат, назначенный судом и недовольный, что приходится тратить время на дело, в котором не заинтересован.
Адвокат Кравчик оказался весьма шустрым. Он знал, идя ко мне, что я долго отказывался подписать доверенность и поручить ему защиту. С делом тоже ознакомился.
Не знаю, показал ли ему прокурор Ясёла все документы, но, во всяком случае, адвокату было известно, что я настаиваю на своей невиновности.
Первое посещение он рассматривал, пожалуй, как визит вежливости. Долго и подробно рассказывал про детей, упоминал и про жену, но с большим тактом, делая вид, что о связи ее с Зарембой ничего не знает. Сообщил, что беседовал с моим братом. Спрашивал, в чем я нуждаюсь, не надо ли чего-нибудь прислать или похлопотать о смягчении режима. Может быть, я хочу дополнительную прогулку? Не нужны ли лекарства? Много времени он потратил на разные сплетни, рассказал, что делается в Варшаве, и прежде всего в «Колизее». «Мари-Октябрь» было возобновили, но вскорости сняли с афиши. Две главные роли не пошли. Баська в пьесе больше играть не захотела. Ее заменила Мария Рего, хорошенькая актрисочка, которой такая роль была не по плечу. Дублер Зарембы, Зигмунт Висняк, был актером весьма посредственным и не мог в отличие от кинознаменитости привлечь публику. Одним словом, в тяжело нагруженный воз вместо двух здоровых коней впрягли двух пони. Они тужились, а воз ни с места. Пьеса провалилась, даже не дотянула до пятидесяти представлений. Говорят, Голобля хочет весной ее заново поставить.
Адвокат Кравчик развлекал меня беседой, и не без успеха. Почти три месяца я просидел в изоляции, ни с кем не разговаривал и стосковался по человеческому обществу. Адвокат расшевелил меня и вызвал к себе симпатию. Этого ему и надо было.
Лишь в конце свидания пан Кравчик как бы мимоходом упомянул о деле. Он сообщил, что Ясёла мне, скорее, сочувствует, что он прокурора знает давно, что с ним можно найти общий язык. Надеется, что и теперь защита может как-то повлиять на позицию стражей законности.
Я прямо его спросил: