Он слушал и думал: «Черт побери, даже глупая женщина хитра, как умный мужчина. Ничем их не проведешь. У них на этот счет какое-то особое чутье».
— Правда? Разлюбил? — допытывалась она, обрадовавшись этой новой мысли и стараясь показать себя очень несчастной.
Он вздохнул, ничего не ответил.
— Все ясно, все ясно! Теперь я никуда от тебя не уеду. Слышишь? Чего молчишь? Солги или скажи правду! — Она взяла его за виски и повернула к себе. — Взгляни мне в глаза, взгляни, я сразу узнаю: права я или нет!
Не открывая глаз, он процедил сквозь зубы:
— Доктора мне не позволяют волноваться. Тебе пора.
Она попятилась от него:
— А-а, вот как, ты уже гонишь меня! Не уйду! Так и знай, не уйду!
Преодолевая усталость, он выдавил последние слова:
— Если ты уедешь в Алма-Ату, я буду каждый месяц посылать тебе тысячу рублей.
Она еще колебалась, подписать ли мир, еще ходила по комнате, удерживая ярость, потом сказала:
— Хорошо. Уеду. Присылай, Но когда война кончится, ты поплачешь за это у моих ног. Поплачешь. — И, не подавая ему руки, надела перчатки и вышла.
Ночью Оксана зашла к Миронову. Он сидел на табурете, облокотись на столик, и по щекам его текли слезы. Поставив лекарства, она поспешила уйти.
— Сестра, — окликнул он, — погодите. Присядьте на минуту. Я хочу поделиться с вами своим горем. — Увидел, что Оксана остановилась, медленно продолжал: — Сегодня я узнал, что погибла моя подруга, летчица Катя Бухарцева. Это был такой верный, такой прекрасный товарищ!
— Да, да, — тихо ответила Оксана, — я знаю ее, прекрасная девушка…
— Вы были с ней знакомы? — оживился он.
— Нет. Но я видела ее у одного своего знакомого. Видела и запомнила.
Оба замолчали, углубившись в свои воспоминания. Потом он спросил внезапно дрогнувшим голосом:
— Неужели это верно, что должны погибнуть самые лучшие?
— Не знаю, — ответила она, — но я знаю, что самые лучшие всегда были впереди.
— Это, пожалуй, так, — в задумчивости произнес он. А она, хотя и понимала, что это неудобно, все не могла оторвать своего взгляда от этого большого плачущего мужчины.
В воскресенье, семнадцатого октября, Петр Кириллович, взволнованный, прибежал к Строговым, размахивая газетой:
— Читали? Видели? Что же это делается?
Сергей Сергеевич поднялся к нему навстречу и хотел взять газету, но Ожогин размахивал ею, как белым флагом.
— Вязьминское направление! Больше читать нечего! Понимаете, что творится? Немец к Можайску прет! Удастся ли его разбить на Бородинском поле или придется Москву жечь?
Слушая эти истерические выкрики, профессор Строгов спокойно рассматривал сытое, розовое лицо Ожогина. Казалось, никакие тревоги войны не прибавили на нем морщин. Должность директора комиссионного магазина была нехлопотлива. Нельзя сказать, чтобы директор магазина недосыпал ночей, недоедал, и Сергей Сергеевич сурово осуждал эти панические настроения. Он попробовал устыдить его, говоря, что эти выкрики неуместны и недостойны русского человека, но Ожогин не дал ему договорить.
— Куда же хуже! — опять закричал он. — Хуже будет у самых стен Москвы! Тогда мы и спохватимся, а то все будем говорить — хорошо, да ничего, да слава богу. Разве можем мы взглянуть правде в глаза? А правда-то вот она, идет на нас… Не приведи бог, завтра Можайск сдадут, а у нас все будут кричать: «Победа за нами!»
— Без паники, — сухо перебил Сергей Сергеевич, раздосадованный тем, что в решительный момент, вместо того чтобы все спокойно обдумать, Ожогин подогревает неврастению.
— Бросьте вы меня уговаривать, — еще раздражительнее продолжал Петр Кириллович, — я болею душой за Родину!
— Тогда зачем же столько ненужных слов?.. Покажите на деле свою любовь к Родине, защищайте ее.
— А как? Как? — подскочил к нему Петр Кириллович, размахивая кулаками.
Сергей Сергеевич ответил не задумываясь:
— Много есть способов, настоящий патриот всегда найдет, чем помочь Родине.
Петр Кириллович бегал по ковру, спотыкался, казалось, он подвластен только своим мыслям, слушает только их, но вдруг остановился, прибитый на месте одной фразой.
— Жизнь отдать? А как ее отдать?
Строгов недолюбливал Петра Кирилловича за то, что он, «величайший делец», в самый решительный момент ведет себя, как трус. Он задает мальчишеские вопросы только потому, что сам не хочет отвечать на них, ждет от других помощи, надеется, что другие укажут ему более правильный путь, которым и воспользуется, если он будет безопасен.
Сергея Сергеевича раздражало, что Ожогин говорил, не стыдясь, о том, что сам профессор таил и чего стыдился, как позорного малодушия. Ему долго внушали, что воевать будут на чужой земле, воевать малой кровью, и теперь, когда враг стоял у стен Москвы, Строгов был в полной растерянности. А этот малодушный Ожогин своими истерическими выкриками мешал ему разобраться в хаосе событий.
Не получив ни поддержки, ни утешения, Петр Кириллович продолжал безнадежным тоном:
— У меня сердце кровью обливается, когда я беру газету. Я страдаю за каждого русского солдата. Вы понимаете, почему Евгений молчит? Я знаю точно: он убит, измолот в мясорубке!
Сергей Сергеевич вздрогнул. Он не допускал мысли о гибели сына. Писем нет? Но там не до писем. Он встал, не скрывая своей неприязни, без всяких объяснений и ссылок на неотложные дела удалился в свой кабинет.
Петр Кириллович передернул плечами. Строговы всегда казались ему если не сумасшедшими, то людьми с вывихнутыми мозгами. Чего стоит поступок взбалмошного Евгения!
В раздумье Петр Кириллович остановился у стола и, глядя в окно, жевал печенье. Серый дождь торопливо бежал по московским улицам. Люди, согнувшись, стояли в очереди. Витрины магазинов до второго этажа закладывались мешками с песком, забивались досками. Жизнь в городе замирала, приближался вплотную горячий вихрь.
Услышав за спиной шаги, Петр Кириллович оторвался от своих дум и сконфуженно заметил, что по рассеянности съел все печенье в вазе. Вошла Елена. Лицо ее было в слезах, в руках та самая роковая бумажка, которую Петр Кириллович со дня на день ждал. Он в страхе попятился от дочери, боясь услышать эти слова: «Защищая Родину, пал смертью храбрых».
Елена села у окна, держа бумажку в руках. Петр Кириллович не решался подойти к ней. Потом, когда испуг прошел, положил руку на плечо, молча утешая ее. Робко взял у нее из рук бумажку, прочел, невероятное изумление застыло у него на лице, рука разжалась, и бумажка полетела на ковер.
— Ох! — вскрикнул он, хлопнувшись на диван. — Ох, Лена, как ты меня напугала! Я думал, что это о нем! — И вдруг, откинув голову к спинке дивана, оскалив зубы, захохотал.
Когда успокоился, заговорил, самодовольно поглаживая бороду сначала тыльной стороной ладони от себя, потом, перевернув руку, к себе, покашливая от удовольствия:
— Глупая девчонка, глупая! Да разве это горе?
Елена страдающим голосом крикнула:
— Но я не умею копать землю!