СПАСАЯ КОМИССАРЖЕВСКУЮ
Он боялся, что она сочтет его соглядатаем. Настоящего соглядатая он признал сразу. Тот стоял, почти не скрываясь, постукивая тросточкой о кирпичики, и равнодушно смотрел в ее сторону. Потом недовольно двинулся вслед, все так же цепляя стены домов тросточкой. Сашка нагнал его и пошел рядом. Тот ничуть не смутился и даже не взглянул, подставляя лицо солнцу. Потом снова постоял, и так несколько раз. Саша даже разомлел рядом с ним, хотел обозлиться, но не смог. Им было лень презирать друг друга.
Но они все-таки допрезирались. Соглядатай зевнул и ушел, а Сашка остался. Теперь она принадлежала только ему.
Он ревниво следил за тем, чтобы ей понравился Киев, и одновременно мечтал, чтобы она догадалась, кто ее спасает, пока она вот так движется по городу в сопровождении господина Бравича и других не известных ему лиц.
Конечно, она привыкла к обожанию. Ее не удивит, что какой-то студент следует за ней по пятам, то на извозчике, если она берет извозчика, то перебегая от угла к углу, только бы не подумала, что он из полиции, этого не выдержит сердце, но подойти и отрекомендоваться не решался.
Между ними лежала пропасть величиной с ее имя — Вера Федоровна Комиссаржевская.
Самым главным было предупредить какое-то хамство по отношению к ней, возможно, даже преступление — кто знает, что может прийти в голову киевским подонкам, напичканным черносотенными идеями, они всегда запанибрата, ничего святого нет.
Его удивило, что она движется по улице так же, как на сцене. Никакой суеты, может быть, чуть усталей, расслабленней и говорит мало. О, если бы он мог услышать, что она говорит, не говорит — произносит, но подойти слишком близко боялся, вдруг его лихорадочный вид ее напугает? Кто бы узнал в этом изнуренном юноше с тревожными глазами Александра Таирова, такого рассудочного, трезвого? Кто бы мог подумать, что он опустится до обожания?
А он даже и не оглядывался, ему было безразлично — застанут, не застанут, засмеют, не засмеют. Он готовился защитить ее. Присматривался только к незнакомым, только к тем в толпе, кто пробегал по ней равнодушным взглядом, а отойдя на несколько шагов, резко оборачивался. Такой тип мог не сомневаться — Саша Таиров всегда окажется между ними.
Сосредоточенно идя за ней, он даже не понял, что идет своим привычным маршрутом, а если бы понял, то возгордился. Она хотела видеть, что он любил, она двигалась по его следам! На Владимирской горке смотрела на Днепр именно из облюбленного им угла, где еще продолжала стоять его вчерашняя тень, в Софийском соборе, конечно же помолившись, долго смотрела на фрески Врубеля, пока не подошел к ней не кто иной, как сам Врубель, чего в жизни Саши произойти не могло, небольшой изящный человек в мятом пиджаке, и, тоже, вероятно, волнуясь ее близостью, стал что-то объяснять, рассказывать. Сам Врубель! Да он бы бросился перед ним на колени, не будь ее рядом.
Врубель что-то говорил ей, говорил беспорядочно и так суетился, что Саша почувствовал, что и она смутилась вместе с ним и не знает, как успокоить собеседника. Сначала она оглядывалась на огромного Бравича, надеясь, что он поможет, но тот ничего не замечал, он и на фрески толком не смотрел, крутил головой, истово крестясь, и тогда она, отчаявшись получить поддержку, сама погладила художника по плечу, просто, и тот совсем уже растерялся, замолчал и, как Саше даже показалось, опустил голову. Так и стоял с опушенной головой. Все усмирялось в ее присутствии. Главное, чтобы она жила, шла рядом, чуть- чуть вздрагивая небольшим своим телом. Когда задумывалась глубоко-глубоко, что-то внутри нее самой вздрагивало, а она вроде бы смотрела на всех, но не видела никого, как казалось Саше.
Не видела никого, но помнила про всех. Великое умение не обеспокоить окружающих собой, постоянное погружение в себя, свои мысли.
Легкая рассеянность придавала ей прелесть смущения. Казалось, она чуть-чуть виновата перед другими. Удача смущала ее. Удача, пришедшая к ней поздно, которую она не звала и не ожидала.
Они купили сыра и вина, расплачивалась Вера Федоровна, покупки нес Бравич, но недолго, передал другим, чтобы она могла взять его под руку. Не было такого артиста на свете, который имел право, чтобы она взяла его под руку, Саша и не догадывался, что через год, уже в Петербурге, она так же доверчиво возьмет под руку его, и они пройдут вдоль Фонтанки, правда, недалеко, к ее экипажу, но зато она попрощается так ласково, что у него пересохнут губы.
Его переполошило их желание пройтись по Подолу — здесь могли возникнуть разные ситуации, если и не физической угрозы, то большой бесцеремонности, что не лучше.
Саше везло, Подол был занят собой, а не Комиссаржевской, день был южный, люди торопились пользоваться солнцем, а не разглядывать приезжую гастролершу.
Тем более что предположить в ней актрису мог не каждый.
Вокруг настоящей актрисы шумно, она постоянно напряжена, боясь, что кто-то, даже дворовая собака, ее не узнает, а тут легкий поворот корпуса, и встречный, не уступая дороги, проходит мимо, не понимая, кого потревожил.
Нет, вокруг нее конечно же была оживленная компания, пытавшаяся быть ей интересной, и она отвечала, улыбаясь, но все это выглядело так обыкновенно, как само собой разумеющееся, что у Саши начинало першить в горле.
Видно было, что Киев ей нравился, и Саша начинал гордиться Киевом, который и сам успел полюбить и никак не мог насытиться этим городом, насладиться. Он стал больше киевлянином, чем сами киевляне. Город брал тебя сразу в охапку, ты двигался внутри него, как птица внутри кроны, ты обретал себя в нем, как семечко внутри плода. Разворошить этот город не могли ни обстрелы, ни погромы, он был непоколебим.
Странно, что они встретились именно внутри этого большого пространства, и что он совсем не устает, спасая ее на расстоянии, у него еще останется достаточно сил, чтобы вечером с галерки смотреть «Нору» и уже сидеть, совсем как свой, проживший рядом с ней целый день, и какой день!
Он все-таки доследил, привел ее на сцену. И вот она играет.
Еще сдержаннее, чем прошел этот день, так же не позволяя себе лишних движений, нервозности, только теперь он слышит ее голос и понимает, чего был лишен.
В нем она вся. Настоящий актер весь в голосе. Он никогда не будет великим актером, потому что у него самый обыкновенный голос. И ужас этого понимания владеет Сашей весь первый акт, пока она играет, продолжается и в антракте, когда он сидит, обхватив пылающее лицо ладонями, но, к счастью, исчезает в середине второго, потому что теперь уже все равно.
Всё в мире все равно, когда она есть, когда она обходится без помощи, сама, сама, и совсем не Жанна д’Арк, просто женщина, которой не на кого рассчитывать. И партнеры понимают это, и Бравич, в которого она, вероятно, влюблена, деликатно освобождает ей дорогу.
Вот она присела на краешек стула, слегка зажала ладони коленями, чтобы не мешали существенному, и это существенное произнесла, а может быть, помолчала, он не помнит, какая разница, смысл-то все равно дошел, смысл был в ней самой, в ее маленьком теле, в ее огромных, слегка выпуклых глазах, в плечах, на которые невозможно было смотреть, когда она отворачивалась, пряча от зала лицо.
Неужели она плакала? Кто заставил ее плакать?
И Саша сидел в окружении врагов на галерке, сжимая кулаки.
Как просто играть, как невозможно играть просто, как невозможно научиться так играть.
— Она не актриса, — сказал кто-то после спектакля. — Просто женщина. Тут какая-то хитрость.
Просто женщина! Ладно. Пусть они так думают.
Он читал ей свое эссе о театре Комиссаржевской, написанное внезапно и странным для него образом, вдохновенно.
Обычно у него были адвокатские заготовки для усиления речи, периоды, точь-в-точь повторяющие друг друга, — что для речи на смерть Чехова в 1904 году, что на смерть самой Комиссаржевской в 1911-м.