звездами навсегда.
А вот Рио не забыть. Им не разрешили играть в Рио, в городе был очередной военный мятеж, сбылись прогнозы Литвинова, но сам Рио от этого не стал хуже, и конечно смущенно разводящий руками Альберти был ни в чем не виноват, он всё устроил, вот, смотрите, всюду плакаты, и вдруг мятеж.
— Почему на плакатах медведь с тесаком? — спросил Таиров. — У нас нет такого спектакля.
— Чтоб было понятно, — объяснил, уже совсем обливаясь потом, Альберти, — все-таки вы прибыли из России.
Труппа радовалась. Да как угодно, хоть медведем, лишь бы побродить по Копакабане, где мальчишки подходят близко-близко и заглядывают артисткам за корсет, и после обязательно что-нибудь из сумочки пропадает, где, пока ты сидишь на берегу и ешь мороженое за невысокой оградой из бамбука, по другую сторону ограды специально для тебя немолодые люди танцуют самбу, и руки тянутся к тебе из-за ограды и требуют раскошелиться. А мулатки, высокие, с округлым задом, небольшой грудью и совсем уже крошечной головкой, тянущие за собой по берегу на поводке розовых пантер, а волна невидимая, пока ты плывешь лицом в воду, и вдруг возникшая стеной вдоль горизонта, будто из-под судна, грозящая поглотить всю твою группу, где все неожиданно начинают казаться крошечными. Даже Фенин, гордящийся своим ростом.
И Алиса, вспомнив о своих фламандских корнях и решившись продемонстрировать, как она умеет нырять, бросается навстречу волне, исчезает тут же, и он, понимая, что она не вернется никогда, бросается следом, но волна возвращает Алису, отступая, откуда-то с самого дна, напуганную, с перехваченным дыханием, еще минуту назад вбитую в песок по горло, но живую!
Канонада над Рио, команды с солдатами на узких улочках, выходящих к пляжу.
— Не обращайте внимания, — улыбаясь, говорит Альберти. — Это у них перманентно. Как у вашего Троцкого.
Напоминание о Троцком необязательно. Альберти не бразилец, он аргентинец, а в Аргентине — революции реже, раз в пять лет, чтобы потом уже надолго.
В Аргентине — военная диктатура, и гораздо уверенней и строже люди, они не останавливают движение на улице, чтобы, выйдя из машин и экипажей, посмотреть вслед одной-единственной женщине, идущей по другой стороне, но какой женщине!
В Аргентине танцуют танго, оно звучит всегда, постоянно, с утра до утра, на центральных улицах через репродукторы, в кафе из оркестров, в домах из граммофонов, оно напоминает аргентинцам, что они именно аргентинцы, это музыка только для них.
Танго в Камерном — музыка родная, и они танцуют вместе со всеми прямо на улицах. И странно: аргентинцы едва сдерживают улыбки, глядя, как они танцуют. Танго надо танцевать вглубь себя самого, во тьму отношений с партнером, танец, накапливающий страсть, а не раздающий, не на публику, а только на двоих, с капелькой крови на губах. Они смотрят, они догадываются, они танцуют хуже, чем аргентинцы, зато они лучше играют «Саломею» двенадцать раз подряд, каждый вечер.
На их спектаклях толпы, люди узнают их на улицах, хватают за руки, треплют по щекам: «Вива, Камерный, вива, Таиров, вива, сеньора Алиса!»
Популярность Алисы здесь не меньше, чем у диктатора Урибуру… разница только в том, что его боятся, а Алису любят.
— Я здесь у себя, — говорит она Таирову.
Кто-то из местных нагадал ей, что в прошлой жизни, тысячу лет назад, она родилась шаманом в Мексике, и, несмотря на то, что она почему-то родилась мужчиной, нет женщины прекраснее ее, и нет мужчины в Буэнос-Айросе, не способного это понять.
— Сеньор Таиров, — спрашивает полная дама в сильно декольтированном легком платье, — сеньор Таиров, мы с вами случайно не родственники, я тоже Таирова, ведь вы — армянин?
Она поворачивается к нему в профиль своим крупным носом с горбинкой. Они похожи.
— К сожалению, нет, — говорит Таиров. — Но у меня много армянских друзей в России.
Он вспоминает Якулова.
— А может быть, вы все-таки армянин? — умоляюще спрашивает его женщина. — Нас здесь несколько Таировых, мы хотели бы встретиться с вами в ресторане, посидеть, возьмите с собой сеньору Коонен.
Он все так же, смеясь, начинает убеждать ее, что вовсе он не Таиров, во всяком случае, не совсем такой Таиров, как вдруг понимает, что находится на той самой земле, куда еще до революции уехал его родной дядя, брат Якова Рувимовича, и фамилия дяди была вовсе не Таиров, а Коренблит.
Он объясняет этой пышной даме, что, к сожалению, не сможет встретиться с Таировыми, готов пригласить их всех на спектакль, ах, они уже видели, и что же, почему не посмотреть еще раз, а сам вспоминает, что он Коренблит, как его дядя, а фамилия Таиров, сочиненная им самим, казалось, никому, кроме него, не принадлежит, а поди ж ты, на свете, оказывается, много Таировых и все они армяне.
Он собирается рассмешить Алису рассказом об этой встрече, но что-то мешает ей рассказать, он хочет расспросить начальника полиции Буэнос-Айреса, пользующегося своими правами стоять в кулисах во время спектакля, чтобы рассматривать актрис, не знает ли тот, сколько в городе Корнблитов или Коренблитов, все равно, выходцев из этой самой Малороссии, но не решается это сделать.
Он просто не способен это сделать, ему не нужно, ему не о чем говорить с дядей, уехавшим много лет назад и, наверное, давно уже умершим, ему не о чем говорить со своими двоюродными сестрами и братьями, если они есть.
Его братья и сестры — вот эти самые, прибывшие с ним в Буэнос-Айрес, актрисы и актеры Камерного, их он доставил сюда, отсюда увезет и будет им верен всю жизнь.
С этими немного неприятными мыслями о внезапно возникших родственниках, о том, что, возможно, кто-нибудь из них смотрит на него из зала на поклонах, не догадываясь, что они одной крови, он продолжает бурно жить в Буэнос-Айресе, проводя конференции, давая интервью, мастер-классы, и только иногда между встречами и спектаклями успевает попросить артистов, чтобы не оставляли Алису Георгиевну одну, ходили компанией, особенно если собираются пойти на местный рынок, люди здесь сдержанны только внешне, в них бушуют такие страсти, что он боится недосчитаться актрис.
Все понимают, кого он имеет в виду, и обещают гулять по городу вместе.
Монтевидео — это уже тишина, Южный Крест над головой, луна, как говорит Алиса, лежащая на боку, и красная вода Ла-Платы.
Им удается искупаться и в этой красной реке. Удивительно легкий климат, приятные необременительные люди, они, конечно, тоже не выдерживают, треплют щеки, встречая на улицах, не менее экзальтированно, тоже кричат: «Вива!», но уже совсем иначе ведут себя перед началом спектаклей, чем в Буэнос-Айресе, долго удивляются, что давно не встречали друг друга, долго разговаривают в полный голос, стоя к сцене спиной, а потом фотографируются на фоне сцены, в то время как актеры ждут за кулисами, когда можно начать, а Таиров вне себя от возмущения невольно сжимает ладони в кулаки, но наконец всё начинается, и нет благодарней зрителя, чем зритель Монтевидео.
Это, конечно, закуток мира, возможно, даже тупик, но какой прекрасный тупик, и сколько в нем красивых легких людей. Где-то он их уже видел, возможно, в Париже, возможно, в Берлине, в зале — абсолютно богемная толпа, каждый второй по облику — Кокто, Пикассо. С ними хочется говорить о театре, и они охотно говорят, правда, больше сами, чем расспрашивают его. И к концу гастролей он почти всё знает про Монтевидео и уже абсолютно точно знает, что все они счастливы, им не хочется туда возвращаться. Туда — это в Европу, в Россию, страну, в которую он обязательно вернется, — осталось каких-нибудь шестьдесят дней. Дни проходят быстро, и только перед самой Москвой он вспоминает, что так ничего и не купил — ни Ольге Яковлевне, ни Мурочке. Он хочет сказать Алисе, но не решается, зная, как это ее огорчит.
Он продолжал раскладывать пасьянс — выпадет хорошая пьеса, не выпадет. Всё надеялся, что ему повезет. Но везло ему больше на авторов, чем на пьесы, — авторы были очень симпатичные, беспомощные люди. Они смотрели на него, как на Бога, пытались понять, чего он от них хочет, но пьес писать не умели и понять — почему — не могли.
С прозой же у них получается, чем пьеса сложней?
В прозе диалог хороший, в пьесе — беспомощный. Они никак не могли понять, что не всё держится