снес, я бы и не понял, что случилось… Вот где меня ярость и вправду взяла. Уже и не помню, как бился — со мной и прежде, и опосля часто такое бывало: голову словно туманом окутывает, и вроде делал что, а что — не знаю… Драться-то меня никто никогда не учил. Все учителя были — кабаны да малые турята, и те за науку брали кровью — все тело у меня в шрамах от звериных когтей и клыков. И мне от них не столько мясо и шкуры были нужны, сколько эта наука. Да только понял я теперь, что драться со зверем — это вовсе не то, что с человеком. Дюжину раз воевода Среблян сшибал меня мечом плашмя наземь, по ногам лупил, по спине, когда и по затылку, так что маки расцветали в глазах, — дюжину раз мог убить. А я до него ни разу не дотянулся даже. Правда, меч я в руке впервые держал, прежде только лук и рогатину…
Ну, словом, что тут сказывать — отколошматил меня кнеж по первое дело. Парни, которые на это смотрели, смеялись, когда я падал. А неужто, мелькнула шальная мысль, их тоже вот так, как меня, в оковах волокли на этот двор? И неужто я вот так же буду когда-нибудь смеяться, глядя, как нового пленника воевода уму-разуму учит, усмиряет? Ну нет! Назвал ты меня Лютом, кнеж, сам сказал, что с именем угадал, — так не дивись теперь!
— Добро, — сказал Среблян, отступая и опуская меч. — Довольно покамест.
— Что так? — спросил я, тяжело дыша, хотя еле держался на ногах — уж и не знаю, долго ли мы дрались, а мне казалось, что целый день. — Я не устал.
— Зато я устал, — сказал Среблян, и молодые воины засмеялись — знали, видать, что врет. Второй раз уж он уходил от схватки со мной, делая вид, будто сам того хочет — то рана его гнобила, то вот устал… Во что играешь со мною, кнеж? Думаешь, оценю? Другого дурака поищи.
— Солнце еще высоко, рано ты что-то устал, — сказал я с вызовом, и молодцы примолкли. Не в обычае у них было, видать, чтоб воеводе дерзили. А мне что, я ему не дружинник и не слуга! Среблян посмотрел на меня с нарочитой серьезностью. Потом сказал кротко:
— Сжалься.
Парни так и покатились со смеху! А я стоял, все на свете проклиная, и чувствовал, что у меня даже уши горят. Ну, держите меня семеро, шестеро не удержат!..
— Ладно, будет тебе, — сказал Среблян, когда я уже был готов на него кинуться, — примирительно и негромко сказал, так, словно одному только мне. — Ты славно дрался, хотя и не умеешь этого делать. Вижу, охоч ты до крови…
— Не я, кнеж, меч твой охоч, сам руку жжет, — ответил я зло.
Среблян улыбнулся.
— Руку жжет? Ишь какой… Хозяину под стать. Прожором его, что ли, назови, — сказал он и кивнул своим парням на мои оковы, валявшиеся поодаль, — надеть, мол. Я бороться не стал — понял вдруг, до чего измучился, теперь меня бы любой из них скрутил без труда, а позориться лишний раз не хотелось, пусть бы и перед неродами.
Воевода смотрел на меня, щурясь против солнца.
— Уж не серчай, они тебя сами проводят, я и впрямь притомился, — сказал он, когда меня подвели к нему. И вложил мне в руку тот самый меч, которым я дрался против него, — я и не заметил, как он его поднял. — Да меча своего впредь наземь не бросай. Не по чести это.
Так вот меня и увели с подворья — скованного и с мечом в руке. А я шел, едва переступая враз отяжелевшими ногами, и все уразуметь не мог, неужто все это не сон.
С тех пор каждый день стали меня выводить на подворье за кнежим домом. Сперва я думал — ну, дурак воевода! Меч мне дал острый, сохранить разрешил. А вот войдет ко мне завтра, я ему этот меч под ребро воткну, с пояса ключ от цепей своих сниму — и поминай как звали! Но назавтра не кнеж пришел за мною. Я по шагам за дверью еще услышал, что не он, и даже не стал пробовать нападать. Толку не будет, а меч заберут…
Так и повелось: приходили за мной стражники, вели к воеводе, он оковы размыкал и велел драться. Понемногу стал учить: как ногу ставить, как рукоять держать, как бить… Я сперва мимо ушей пропускал — мне бы только злость выпустить, что уж там! — а потом прислушался. И стало у меня вроде как получаться что-то. Молодцы, тренировавшиеся на подворье, уже не смеялись, да и Среблян теперь позже меня останавливал. «Нога моя, — говорил, — все лучше день ото дня, уже могу тебя подольше выдержать, зверя дикого». Так говорил, а глаза прищуренные будто насмехались надо мною. Не мог я вынести этой насмешки, все забывал, кидался на него — а он меня наземь… обидно было больше, чем больно.
Вот так шли дни, за ними недели, уже осень спустилась на остров Салхан, похолодали ночи — а я все не мог его оцарапать. И так, и этак — не удавалось. И каждый раз снова надевали на меня оковы и уводили в мою темницу — теперь уже только на ночь, ибо рубился я с кнежем от зари до зари, даже и дивился, неужто нет у него других дел. Я иногда спрашивал его, что сталось с моими устьевцами. Чуть было не напомнил, что он мне о них обещал, — а потом подумал: зачем? Бесчестному про честное слово не напомнишь, не пристыдишь, а честному и напоминать не надо. Кнеж сказал, живы они все. Я, правда, только про детей спросил, а что стало со взрослыми — о том и не спрашивал. Как выдавалось время — сидел у оконца, все высматривал, думал, может, кто из мелкоты мимо пробежит. Один раз увидал Дарко Ольховича. Тот знал, видать, где меня держат, прокрасться хотел — но один из неродов заметил его, палкой отогнал. Он испуганно убежал и не приходил больше. Ну да что — я ж знал, что не любили меня в селе… Попытался, и то спасибо.
Кормили меня, как прежде, исправно, ночами я спал как убитый. Про побег пока всерьез не думал: прежде прочего следовало от цепей избавиться, а для того надо кнежа в бою одолеть… и чуял я, что скоро смогу. Мышцы мои за прошедшее время отвердели, окрепли — и оковы казались чуть полегче, чем прежде, спать не мешали, я их и не ощущал почти — привык, что ли… тьфу, зараза. Сам ведь клялся, что не привыкну, — а тут к такому… да что там, должно быть, пес тоже привыкает к цепи, посидев на ней достаточно времени. Вот только я не пес. Не от пса меня мамка моя, неродами погубленная, прижила. От волка — то возможно. А волку не привыкнуть к конуре, сколько ни держи.
Потом вдруг настала неделя, когда перестали за мной приходить. Я испугался — а ну как надоело воеводе со мной баловаться? Да и с чего я вообще взял, что не шутки он со мной шутил? Но тут вспомнилось, как он рассказывал мне о проклятии далгантов, как в сторону смотрел, каким тусклым был его голос и взгляд, и даже серебряные волосы, мнилось, поблекли… нет, не может быть, чтобы врал. Верил я ему почему-то. Ненавидел люто, а верил.
Потом все объяснилось. У стражников я вызнал, что кнежья дочка занемогла, и он от постели ее не отходит. Дочка, вон оно как… небось тоже похищенная из-за моря, от любимых родителей. Жалко мне ее было, а если подумать крепко, то и кнежа жалко — самую малость. Помрет девка, будет ему наука — силком счастливой семьи не добудешь.
В эти дни я больше прежнего тосковал — и ужасно удивился, когда ко мне пришел Хрум. Тот самый нерод, что якшался с убийцей моей матери, тот, кто веревкой меня связал и на вражий корабль поволок. Проведать пришел. Принес гостинец — сладкого пирога и малый горшочек меда. Говорил ласково и смотрел совсем без злости, как и почти все нероды смотрели — на меня и на других детей. Да уж не мыслил ли он прежде меня в дом свой взять, сыном назвать?! Потому так приуныл, когда кнеж меня себе потребовал, игрушку новую пожелал. Смотрел я на этого Хрума и не знал, что ему сказать и что сделать. Вроде и смертный враг, а не было во мне на него злости. Может, от того, что я помнил, как он на тело моей матери смотрел тогда, во дворе моем, — растерянно смотрел, грустно… он бы не убил ее, если б она на его пути встала. Это я знал.
Вот Могута — тот бы убил без разговора, а этот — нет.
Поэтому не стал я Хрума ни мечом колоть, ни цепью душить. Взял гостинец и даже спасибо сказал. Гордо так.
Хрум уже уходить собрался, как вдруг промолвил:
— Ты господину нашему Сребляну по нраву пришелся. Не со всяким он так, как с тобой… Ты не перечь ему. Все одно лучшей доли, чем в его дружине, тебе не видать. А девки дружинников всюду любят, что на доброй земле, что здесь. Да не так уж и плохо тут… ты увидишь потом.
Я ничего не ответил, и он ушел. А мне из всего им сказанного в голове одно засело — «там, на доброй земле…». Добрая земля за морем осталась. А эта земля была зла, люта…
В самый, может быть, раз для меня.