делать танцы, потому что война закончилась, и её подруги стали ходить на танцы, чтобы познакомиться с фронтовиком.
Фронтовиков было мало, потому что всех побили на фронте, а девчат много, и все хотели, чтобы познакомиться. Мы тоже бегали на танцы. В клуб нас не пускали, потому что мы босиком, а там маленькая комната, все обутые, ноги обтопчут, так мы смотрели в окна. Интересно там: по стенам поставлены лавки, на лавках все сидят и щёлкают семечки, все такие нарядные, в платочках, а у фронтовиков на гимнастёрках медали и даже ордена. И красивые планки слева на груди — это за ранения. Особенно красивые были за тяжёлые ранения. Когда на табуретку ставили патефон и заводили пластинку — все начинали танцевать. Девчат было много, фронтовиков — мало, девчата сидели на лавках, щёлкали семечки, как будто и не хотели танцевать, а фронтовики курили махорку и приглашали девчат. Те сразу шли танцевать с фронтовиками, а кому фронтовиков не досталось, — те приглашали сами подружка подружку, это называлось танцевать «шерочка с машерочкой». Потом танцы заканчивались, и все по парам расходились гулять к речке. А те, кому фронтовика не досталось, — те ходили сами, пели песни и плакали. Чего было плакать, когда натанцевались столько? Когда дядя Гриша приехал — весь Чулым сбежался ко двору. Все расспрашивали дядю Гришу, кого он видел на фронте, и если кого он видел — так все радовались, а если кого не видел — так плакали и уходили.
Ну, так вот: когда дядя Гриша выложил всё из мешка своего, с бабушкой водки напился и спать лёг. А я стал разглядывать, что он привёз из Германии. И увидел на окне такой красивенький брусочек — он в блестящую бумагу завёрнутый, и что-то там не по-нашему написано.
Понюхал — пахнет вкусно.
Развернул — а там такая розовая конфета! Я вообще за всю войну ни одной конфеты не попробовал и уже и забыл, какие они бывают. Откусил кусочек — вкусно! Ну, конечно, всё есть не стал — надо ведь и дяде Грише оставить — только пока тот спал, я незаметно, по кусочку, по кусочку, и сам не заметил, как всё съел. Стало страшно: ну, как дядя Гриша хватится! В общем, когда он проснулся, — я сам ему рассказал, что нечаянно съел всю конфету. Дядя Гриша тогда рассказал об этом бабушке и маме, потому что это была не конфета, а такой брусок, об который немцы трут свою зубную щётку, когда чистят зубы. Тогда он взял меня за руку и повёл на Майскую площадь. Там был ларёк, в котором уже стали продавать длинные витые, варёные из сахара и завёрнутые в хрустящую бумагу конфеты. Дядя Гриша купил мне эту конфету! Такого счастья у меня не было за всю войну!.. Я её сразу всю и съел, сам даже не заметил как. Сладкая, вкуснее сахара! Это была моя единственная за всю войну конфета.
Итак, война закончилась.
В Чулым, где мы были в эвакуации, приехал за нами отец.
Всю войну мы не знали, где он. Мы только знали, что он жив, потому что получали аттестат. По аттестату мы получали 1200 рублей в месяц, а буханка хлеба стоила 100 рублей. Такой вот аттестат.
Если бы бабушка не торговала шанежками — мы, наверное, померли бы давно, потому что кушать было совсем нечего.
Зато орденов и медалей было у отца! Жаль только, мотоцикл ему не отдали. Мы перед войной жили в Хабаровске на Большом аэродроме, и у отца тогда был мотоцикл с коляской. Когда началась война, нас эвакуировали в Сибирь.
Приехали к дому машины, всех собрали и сказали, что из-за войны все семьи военных эвакуируют. На сборы дали один час времени. С собой можно было взять только балетку, потому что в грузовике места не было. Нас повезли на Амур. А отец остался. Тогда у него забрали мотоцикл и дали справку, что мотоцикл мобилизован и после войны его нам вернут.
Не вернули. Потому что он ту справку потерял за время войны. Да и ладно, главное, что живой остался.
Отец получил назначение опять в Хабаровск. Только уже не в сам город Хабаровск, а на полевой аэродром. Так мы тогда и жили: Переяславка, Матвеевка, Николаевка. Это всё — полевые аэродромы.
Особенно мне запомнилась Переяславка.
До школы надо было идти 6 километров, в соседнюю деревню. Мы выходили рано. Собирались все пацаны, и в школу. Плохо только когда грязь была. Потом нас уже стали возить на машине. Только когда грязь — мы всё равно пешком ходили, через лес.
А ещё запомнилась мне наша землянка.
Мы там все там жили в землянках.
В нашей землянке была вода. На полу лежали кирпичи, на них — доски. Мы ходили по доскам. Когда шёл дождь, вода поднималась — приходилось с кровати вставать прямо в воду. Мама тогда грела на печке кирпичи и бросала их в воду. Вода становилась тёплой, и не так противно было в неё вставать. Потом мы переехали в другую землянку, которая мне запомнилась тем, что над столом на стене была прибита газета, на которой было написано «Парторганизация полка — опора командира», и я каждый раз, когда ел или уроки делал, всё читал эту надпись. Так она мне на всю жизнь и запомнилась.
Летать я начал рано — в 14 лет.
Мы тогда жили на полевом аэродроме под Хабаровском, где служил мой отец — тоже лётчик, только не истребитель. В то время он был начальником штаба полка и по делам службы часто летал куда-то на самолёте связи У-2.
Я в свободное от школы время пропадал на аэродроме. Вся техмоща и все пилоты были моими друзьями. Мне доверялись инструменты, тележка с воздушным баллоном, заправочный шланг и без ограничений — ветошь. Ветошью мне разрешалось тереть всё, что хотелось. Вполне естественно, я уже знал, что такое магнето и сколько можно спрятать яблок в гаргрот, почему стопорится ручка и что такое триммер…
Частенько меня прятали в задней кабине на облёте самолёта после регламентных работ, иногда даже прихватывали и на тренировочных полётах…
Не знаю, знал ли отец о том, что я подлётываю, но с аэродрома меня не гнали.
На всю жизнь мне врезался в память мой первый полёт.
Был яркий весенний день. Кое-где уже появилась зелёная травка, лётное поле будто манило: разбегайся, прыгай, лети! Я, как всегда, торчал на аэродроме. Мой друг — техник У-2 — стал расчехлять самолёт и готовить его в полёт. Я кинулся ему помогать, полез к мотору развязывать шнуровку чехлов, а сам всё выспрашиваю, кто полетит и куда. Выяснилось, что полетит дядя Володя на облёт после стоянки. Как всегда, я стал просить друга, чтобы он попросил лётчика взять меня с собой. Техник ничего не сказал, но как-то странно посмотрел на мешок с песком, который привязывается на заднее сиденье при одиночном полёте без пассажира или инструктора для центровки. Я перехватил его взгляд и, сразу сообразив, кинулся навстречу шагающему к самолёту здоровому дяде Володе: «Дядечка Вовочка, миленький, возьми меня с собой, ну, пожалуйста, я буду сидеть тихо и никому не скажу, ну, возьми, миленький, ну, дядя Вовочка, ну, чего ты будешь опять катать мешок, а меня даже не нужно поднимать в кабину — я сам залезу, ну, дядечка Вовочка, ну, покатай!..» Наверное, у меня было такое выражение лица, что дядя Вова вопросительно поглядел на техника.
Тот посмотрел на мешок, на меня… И вот я уже в кабине! Техник ещё раз внимательно проверил мою привязку, десятый раз повторил, что ничего руками не трогать, и спрыгнул с крыла. «чух! Чух!» — выплюнул мотор и вдруг замолотил, загремел, затрясся. Мимо меня по борту скользнули два голубых облачка дыма и улетели к хвосту самолёта. Сквозь козырёк было видно, как пилот подал знак убрать колодки. Самолёт затрещал ещё сильнее и покатился к старту. Я, как было договорено, съехал пониже на сиденье и спрятался — благо это для меня никакого труда не составило. Снаружи казалось, что в самолёте только один человек.
Мотор заорал, самолёт затрясся ещё сильнее, и вдруг нечистая сила потянула меня назад. Я ухватился за поручень и стал потихоньку подтягиваться на сиденье так, чтобы увидеть, что за бортом. За бортом уже всё мелькало и сливалось, самолёт подпрыгивал, стукался о землю и снова прыгал… И вдруг самолёт подпрыгнул и уже не упал на землю. Я выглянул за борт вниз. Земля быстро удалялась, как-то сжималось то пятно, на которое я смотрел, вот уже травинки не различишь, они слились как-то в сплошной