ПОСЛЕСЛОВИЕ
[Послесловие написано для издания:
Я не критик-рецензент, не полемист, не специалист в области слова и никогда не осмелился бы выступить со своим послесловием к этой книге, если бы не одно существенное 'но': человек, о котором в ней рассказывается, — мой отец. Оставаясь приверженцем принципа полной творческой свободы, разделяя взгляды молодого, талантливого автора Дмитрия Минченка, я проникся его желанием сделать книгу не только рассказом, повествующим в хронологическом порядке о событиях тех далёких дней, но и правдивым, без прикрас человеческим документом. Использовать малоизвестные архивные материалы, письма, фотографии обязывала не только сама жизнь, неумолимо, час за часом, день за днём отсчитывающая лимит отпущенного времени, но и святая сыновняя обязанность не допустить забвения того, что осталось, как говорят, 'за кадром'.
За многие годы, пролетевшие после смерти композитора в 1955 году, сменилось не одно поколение людей, преобразились жизнь, страна, другим стало отношение к тем или иным событиям, к тем или иным личностям. Что воспевалось раньше, предаётся анафеме, что было хорошо тогда — сейчас стало ненужным. Отец жил в тяжёлое и в то же время счастливое и светлое время. Оно было детством, юностью, молодостью того поколения, к которому принадлежал мой отец. Его современники кипели энтузиазмом и смело смотрели в солнечное завтра. Но оно было и глубоко трагичным, так как надежды разбивались о чудовищные деяния культа личности.
В предреволюционные годы, в середине двадцатых некоторые деятели искусств, в том числе и А. Блок, ещё верили в очистительную миссию революции, видели в ней стихийную силу, сметающую всё на своём пути, в том числе затхлость и застой буржуазной обывательщины и мещанской морали. Мой отец в двадцатые годы мог сообщить в письме, что 'его очень интересует такая вещь, как джаз-банд', что он 'упивается работой над партитурой, насыщенной новейшими сложными гармониями', и мог, не боясь, назвать свою работу над ораторией 'Коммунисты' 'халтурой, которая так только и делается'. Но прозрение наступило быстро, все иллюзии развеялись. Началось генеральное наступление пролетарских ассоциаций, созданных по указанию свыше, на культуру и искусство. Это делалось под знамёнами пролетарской и партийной идеологии. Художник мог быть ошельмован, сослан, расстрелян только за то, что его музыка, картина, поэма или пьеса не вписывались в идеологическое понимание вождя. 'Кремлёвский горец' начинал формулировать свой пресловутый метод соцреализма.
В наше время многие несведущие люди ассоциируют творчество композитора только с культом личности Сталина, считают его певцом сталинской эпохи. Помню, как в конце восьмидесятых, во время подготовки маленького юбилейного концерта в летнем театре Филёвского парка, к организаторам вечера ворвались двое и стали угрожать, требуя отмены концерта. В девяностые годы мне не раз приходилось выражать письменный протест в адрес журналов и телередакций, грубо искажавших облик композитора и по-хамски относящихся к его музыкальному наследию.
Перелистываю страницы архивных материалов, вчитываюсь в названия сочинений отца — 329 переданных в Центральный государственный архив плюс находящиеся в моём личном архиве. Двенадцать оперетт, свыше восьмидесяти пьес, тридцать фильмов, произведения для фортепьяно, симфонического оркестра, джазового оркестра, струнных ансамблей, музыка обозрений, романсы и т. д. Специально ищу то, что можно как-то увязать с именем Сталина, с его культом. Читаю названия: 'Осень' — произведение для двух скрипок, 'Незнакомка' А. Блока, 'Скорбная песня', 'Драматический квартет № 1', 'Вальс для симфонического оркестра', 'Рапсодия на русские темы для симфонического оркестра'… Может быть, найду в разделе песен? Читаю дальше: 'На разъезде', 'Баллада о Москве' (слова М. Светлова), 'Дальняя сторожка', 'Хороша столица наша!', 'Без меня никого не люби', 'За здоровье советских людей' и т. д. и т. п. Есть! Нашёл! 'Песня о Сталине' — для трёхголосого хора и фортепьяно (конец тридцатых годов, слова Июшкина). Вот ещё!
'Песня о Сталине' (слова С. Васильева и А. Коваленкова, 1945). 'Песня о сталинском наркоме' 1939 года. Всё! Больше ничего не нашёл! И это — культовый композитор?!
То, что отец был патриотом своей страны, несомненно. Он любил людей, воспевал любовь, дружбу, молодость. С этим он определился сразу, в самом начале своей творческой жизни. И не надо его винить за то, что он создатель двух песен-гимнов, которые наиболее полно выразили дух той эпохи: 'Песни о Родине' и 'Марша энтузиастов'.
В книге повествуется о жизни, работе, увлечениях и любви композитора Дунаевского. Я очень хорошо помню отца, начиная с четырёх лет. Более обаятельного, милого, отзывчивого человека в быту я не встречал. Меня он обожал, баловал. Когда возвращался вечером домой, не было случая, чтобы не приносил того, чему не радовалась бы моя детская душа. Почему-то запомнился эпизод, когда мне не было и пяти лет и мы снимали две комнаты в Ленинграде на Бородинской улице, дом 4. Отец принёс пачку печенья, на котором было изображено сердце таким, каким его обычно рисуют. Я спросил, что изображено. Он посмотрел на меня внимательно и серьёзно стал объяснять, что этот предмет есть у каждого человека, он находится в груди и называется сердцем. 'Слышишь, как оно стучит? Без него жить нельзя! И оно всё время работает, не отдыхая ни на миг! Стучит беспрерывно всю жизнь! И позволяет двигаться, работать, сочинять музыку и любить тебя, твою маму и всех близких'. Тогда я осторожно поинтересовался: 'Ну а если оно остановится?' Он вздохнул, опять серьёзно посмотрел на меня и ответил: 'Тогда этот человек умрёт. Он не сможет дышать, двигаться, любить и сочинять музыку, и постепенно его забудут!' Вот этого я никак не мог понять и ещё долго приставал со своими вопросами. Прошло столько лет, прошла почти вся моя жизнь. Сорок три года назад умер отец — у него остановилось сердце, девятнадцать лет тому назад умерла от остановки сердца мама, а я всё вспоминаю эту символическую сценку далёкого детства над коробкой печенья.
Появилась, наконец, возможность высветить те безрадостные годы в жизни отца, которые мало кому известны, — 1942—1944 и 1951—1952 годы. Во время поездки ансамбля песни и пляски Центрального дома железнодорожников по городам и весям страны (когда он серьёзно увлёкся молодой, красивой женщиной — солисткой ансамбля 3. И. Пашковой) отец руководил художественной частью большого коллектива. Он много дирижировал в концертах, как правило, первым отделением, где в основном исполнялась его авторская музыка. Много времени уделял обработке песен и плясок народов мира, которые входили в репертуар второго отделения концертов. Вторым отделением дирижировали его старый знакомый по Ленинграду С. Г. Герчиков или Кангер. В поездке он, естественно, отошёл от работы в секретариате Союза композиторов, не был переизбран. Кипучая, творческая энергия композитора, бившая через край в предвоенные годы, сменилась некоторым спадом, 'творческим тормозом', как пишет сам Дунаевский в одном из писем. Начались материальные трудности.
Все военные годы мы с мамой жили в эвакуации — сначала в глубокой сибирской деревеньке Успенке на берегу Оби, а позднее в Новосибирске. Отец постоянно, через знакомых или посыльных, присылал нам весточки о себе, иногда деньги и посылки. Практически из каждого пункта, где останавливался поезд с ансамблем, приходило письмо от него, в котором он беспокоился о нас, просил чаще писать ему, делился своими впечатлениями о событиях на фронте. Мама очень нервничала, боялась остаться навсегда в эвакуации. Письма её были тревожными и драматичными, папины — успокаивающими и вселяющими надежду и бодрость.
Помню, ещё в Новосибирске, когда наш поезд стоял на запасных путях и мы жили в теплушках, пришёл большой и шумный человек — знаменитый Соллертинский, передавший что-то от папы. А когда ансамбль проезжал через Новосибирск, мы, наконец, встретились с отцом, и я увидел, как он сдал внешне: осунулся, постарел, жаловался маме на плохое самочувствие. Он много курил, не вынимал папиросы изо рта. Я его не представляю без папиросы. У меня сохранилась пепельница с бронзовой головкой негра, держащего в зубах папироску, которая всегда стояла на письменном столе отца и которая до удивления