какому-то нелепому поводу должен был доказывать. Ему вдруг захотелось заново вернуться к своей старой oпeретте 'Золотая долина', которая за пятнадцать лет со дня премьеры безнадёжно устарела по содержанию. Его стремление — это необъявленное желание взять реванш хотя бы в музыке. Его обложили в быту, а он мечтает ударить по своим загонщикам с другой территории, с той, где он сам повелитель.
Его охватила охота к перемене мест. С середины февраля 1952 года он начал готовиться к гастрольной поездке в Ленинград, город его молодости и славы. Поездка в Ленинград уподобилась освежающему глотку воды в пустыне. Его ошеломил радостный приём интеллигентной ленинградской публики, особенно бурная овация, устроенная ему после премьерного исполнения 'Школьного вальса'. Концерты прошли с огромным успехом. Всё испортила вахтёрша со служебного входа филармонии. Увидев его, всплеснула руками: 'Батюшки-светы, постарели-то как, Исаак Осипович'. Исаак улыбнулся — раньше бы съязвил так, что авторше столь сомнительного утверждения не поздоровилось бы. Сейчас промолчал.
В ресторане после концерта директор филармонии рассказал ему про заговор против Дунаевского. Как будто кто-то (фамилии не уточнялись) не разрешал печатать симфонические партитуры его самых популярных отрывков из музыки к кинофильмам. Отдавали всё на откуп 'слухачам'. Это было действительно так. Издательство 'Музгиз', которое подчинялось непосредственно Комитету по делам искусств при Совмине СССР, ни разу не обратилось к Дунаевскому с просьбой напечатать его симфонические партитуры. Кто-то специально делал так, чтобы его произведения исполняли как песенки кабацкого композитора, запоминая со слуха.
Ночью, оставшись в гостинице один после бурного приёма, он заплакал. Слёзы лились сами собой. Врачи бы сказали: результат нервного срыва. Признаки депрессии налицо: бессонница, беспричинные слёзы. Плакал и сам не мог понять отчего: '… то ли от счастья, от полноты успеха и трогательно- волнующего впечатления, то ли от неведомой тоски по несовершенному, по невыполненным мечтам своей жизни'. Это было настолько невыносимое ощущение, что он сел писать Лиле Милявской. Письмо он закончил уже в Москве. Подумав, что вдруг она не поймёт его искренности, Исаак приписал, что пишет это 'в надежде на чистоту восприятия, в надежде на то, что они отзовутся в Вашей душе полным и дружеским пониманием'.
В тот год его захлёстывает отчаяние. Он хочет допинга безоговорочного восхищения. Может быть, ему не дано получить его дома. И в то же время с подозрением спрашивает в письме уже другую, милую молоденькую Вытчикову: 'Я готов поверить, что Вам необходимо с каких-то точек зрения общение со мной. Но поверьте и Вы мне, что мне очень нужны и Вы, и такие, как Вы… Может быть, после этих моих слов Вы перестанете думать, что Ваши письма могут быть для меня ненужными. Вы принадлежите силой (пусть случайных) обстоятельств к тем моим друзьям, с которыми меня связывают очень важные нити моего общественного самочувствия'.
И тут же, как ребёнок, вновь обижается: 'Почему Вы не прислали мне просьбу о клавире, почему не написали? Я бы Вам выслал. А Вы предпочли записывать слова с приёмника, запоминать мелодию по слуху, вместо того чтобы обратиться ко мне за клавиром. 'Школьный вальс' распространяется, как грипп'.
Если одним словом можно выразить пятидесятые годы Дунаевского — это страх. Страх смерти, страх потери здоровья, страх за сына… А дальше начиналась вереница страхов, цеплявшихся за маленького мальчика от самого рождения. Страх, что родился не у того отца — не от партийно выдержанного большевика, а от торговца, который имел своё, пусть маленькое, пусть никому не заметное, но дело. Он об этом никогда не говорил, но это можно легко выяснить. Кстати, возможно, что он и в партию не стал вступать потому, что надо было очень чётко ответить о социальном происхождении своих родителей. Честь, достоинство, обидчивость, уверенность в себе не позволяли ему лгать.
Он снова напоминает себе: главное — немедленно засесть за переделку 'Золотой долины'. Для этого надо связаться с 'Мозесом' Янковским — другом и автором сценария. Исаак Осипович взял в союзе путёвку в Дом творчества в Рузе. Наступил март, но снег в лесу ещё стоял. В Рузе было благодатно — природа, тишина, пение птиц. Дунаевский надеялся, что с весной придут новые силы, хорошее настроение. Композитора, как всегда, поселили в 'его' домик, облюбованный им после войны — деревянный, одноэтажный. Там же стоял рояль. Рояли, кстати, стояли в каждом домике. За их покупку Хачатуряна, который тогда возглавлял Союз композиторов, обвиняли в разбазаривании средств. Короче, Руза была раем.
Композитор с головой погрузился в работу. На звонки Зои с предложением куда-нибудь пойти не отвечал. Только интересовался, как растёт Максим, не нужно ли ему что-либо. Зоя требовала жилплощади, говорила, что не может жить с маленьким сыном неизвестно где. Единственным выходом было строительство кооператива. Всегдашняя готовность Исаака Осиповича действовать пригодилась. Он организовал пайщиков, его выбрали председателем кооператива. Дунаевский начал строительство этого легендарного композиторского дома на улице Огарёва, где позже поселились абсолютно все.
Вторая половина марта прошла хорошо. Как в детстве, было весело, что дни нарастают. Он опять возлагал слишком большие надежды на союз с Янковским, на то, что 'Золотая долина' будет шедевром, выстрелом в десятку. В Рузе к нему вечерами захаживал грузин, композитор Нариманидзе, очень милый человек и большой знаток грузинской песни. Дунаевский консультировался с ним по поводу грузинской темы в 'Золотой долине', как должны звучать те или иные моменты в стилизованной части, оценил материал с точки зрения 'грузинскости'. Всё вроде было бы неплохо. Но одно 'но'…
С душой что-то было не так. Композитор знал, что в жизни бывает только 'одна весна, одно лето, одна осень и одна зима'. И когда в роще он трогал первые весенние липкие цветочки, сама собой проскальзывала мысль: а ведь ещё один год промчался, ещё один год, ещё один шаг к концу. Он бронировал себя против осеннего увядания. Осень стала гипнотизировать его, подавлять своей великолепной красотой. Воспоминания о лете, о дачных пикниках и пижамах, курортных поездках как-то стёрлись.
Композитору нужен был чей-то совет и поддержка. Никто из окружающих этого дать не мог. Он стал рыться в партитурах, читать музыкальных классиков. Помощь пришла от Бетховена. Ему показалось, что он стал его по-новому понимать. В буквальном и музыкальном смысле. Музыка Бетховена потрясала своей бездонной чистотой и величием, а главное, мощью. Его симфоническое мышление всегда стремилось к этому. Неожиданно легко закончил финал первого акта 'Золотой долины'.
Во второй половине марта в Рузу неожиданно приехала Зоя Пашкова. Не выдержала одиночества в Москве, обеспокоилась тем, что он изменит ей с музыкой. А Дунаевский неожиданно выясняет, что вечера, которые он провёл в советах с Нариманидзе, бесконечные напевы грузинских песен ему ничего не дали. Надо самому придумывать грузинскую застольную. От всех хотелось поскорее избавиться. Композитор волновался, на кого Зоя оставила Максима. Когда Зоя уехала, пробыв у него только пару дней, композитор передал с ней письмо для Янковского, чтобы он всё-таки занялся сочинением или переделкой либретто. Старик упрямился. Исаак Осипович думал сдвинуть его с мёртвой точки шуткой. Подумывал, не стоит ли ему отрастить бороду. 'Тогда я буду похож на патриарха', — шутил он. Кто-то сказал ему в Рузе, что с бородой он на самом деле будет похож на Римского-Корсакова. Это сравнение Дунаевского рассмешило и позабавило. Живой классик! Всё правильно.
В читальный зал библиотеки Рузы принесли третий номер газеты 'Советская музыка'. Первое, что увидел Дунаевский, была статья Новикова и Матвея Блантера, в пух и прах разносивших его творчество. Коллеги постарались на славу, обвиняя его в том, что он в конце декабря прошлого года (когда обрушились все проблемы с Генькой) не был на пленумах Союза композиторов, оторвался от масс. В своё время, когда справляли его юбилей, именно эти двое не поздравили его с присвоением ему звания народного артиста РСФСР.
Пока он отдыхал, с точки зрения его врагов, или работал, с точки зрения его семьи, на съезде на него вылились вёдра помоев. Ещё бы — после истории с сыном многие считали, что Дунаевскому не подняться, что дни его как композитора сочтены. В ноябре случилось несчастье, в декабре с трибуны пленума Дунаевского уже поносили, а потом кто-то услужливо предложил Блантеру и Новикову высказаться по этому поводу в журнале. Быстро же они списали Дунаевского со счётов! Надо было им показать, что композитор никого не боится. Он, конечно, понимал, что музыка волновала всех в последнюю очередь. Больше всего волновал их он сам, композитор Дунаевский. Его дачи, дома, машины, слава, успех у публики. Вот чего они хотели добиться, когда воспользовались случаем с сыном и напали по-подлому, из-за угла. Как же они