Какого мужа?! Мне четырнадцать лет! Я всю жизнь прожила в Душанбе, мои мама и папа в университете преподавали! Спасибо мамочке, она взяла меня за руку и увела. Прямо в ночь… В никуда… В Душанбе… Домой… Мы шли две недели, грязные, голодные, пришли — а дома у нас уже нет! Квартиру заняли соседи… Та самая тетя Хасият, которая угощала меня самбусаи вараки! Тот самый Бахтияр, с которым я училась в одном классе и который приходил к нам смотреть видео! Они пригрозили, что убьют нас, если только мы ступим на порог!.. Тогда мы с мамой решили пробираться в Россию… Где-то в Воронеже живет ее дядя… Хотели найти его… Мама заболела по дороге… Ох, Лешка! Я никогда никому не рассказывала об этом, а сейчас говорю — сердце рвется. Я так и вижу эту дорогу. Осень, дождь, грязища, мама шатается, бледная, как призрак, дышать не может, все время кашляет, мы идем… идем… идем, просто тупо шагаем, потому что понимаем: упадем — и нам конец. Нас подобрали солдаты. Как это было — не помню. Помню, иду по дороге, держу маму за руку, а потом сразу — сижу за столом, пью чай из огромной кружки, прячу грязные ноги под лавку. Когда солдаты под толстым слоем грязи и лохмотьями таджикского халата распознали в моей маме русскую женщину, чуть ли не за автоматы схватились — мстить хотели бежать… А кому мстить? Вроде бы и некому. Да и потом, не единственные мы с мамой… беженцы… Такие, как мы, шлепали по дорогам сотнями — и за каждого мстить?.. Мама умерла в госпитале. Фельдшер ничего не смог сделать. Сказал — если бы на несколько дней раньше, удалось бы спасти, а у него даже лекарств необходимых нет, а тут нужна интенсивная терапия… И поехала я в Россию одна — а что делать? Вместе с другими беженцами, на грузовике. Солдаты одели меня в камуфляж, еды с собой дали и — вперед. В Воронеж? На деревню, к дедушке? Я ведь даже имени маминого дяди не знала, не спросила, ни к чему было… Болталась по городам, по вокзалам с остальными, потом в Москву поехала с женщинами, говорили — в Москве прокормиться легко и беженцам помогают. Ага! Просто из штанов выпрыгивают, как помочь стараются! Ходила я… в одно учреждение… даже повторять не буду, что мне там сказали… Вот так. Пришлось работать — если можно так выразиться. Работали вдвоем с теткой Шурой, с которой вместе в Москву приехали, думала — подружились мы с ней, будем как-то вместе пробиваться, а она… В общем, продала она меня цыганам. За какие-то паршивые триста баксов! Просто продала, как будто я ее собственность!
Гуля говорила, а в глазах ее бушевал такой огонь, что мне было страшно… и больно было… и тоже хотелось мстить неведомо кому, хотелось ползти на врага на своих жалких культях, размахивать кулаками… Нелепое, должно быть, получилось бы зрелище… Впрочем, ОДНОГО я убить смогу. Легко. Быстро. Настолько быстро, что помешать мне никто не сможет — не успеет. У меня с детства мания — ножики кидать в мишень. Сколько во дворе деревьев продырявил, дверь в своей комнате испортил, а потом уже в Чечне мой командир, мировой мужик, Стас Лещенко, показал, как надо тренироваться… И тренируюсь я с тех пор потихонечку, когда никто не видит, душу отвожу, нервы успокаиваю, и — смотря какой ножичек будет — думаю, запросто одним ударом горло какому-нибудь гаду перебью. А уж в сонную артерию попасть — нечего делать, могу и сосулькой. Пробовал даже когда-то. В Чечне. Со Стасом.
Но вот кого? Кого мне убить этим единственным возможным ударом? Не могу выбрать, слишком многих убить хочется. Хозяина? Жену его, старую гадину, уродующую маленьких детишек? Сыночка, мерзкую тварь? Или племянничка? Всех одним ударом — тогда бы я согласился и в землю за это лечь, а вот за кого-то одного — как-то мелко.
Смотрел я в кипящие слезами Гулины глаза, на закушенную добела губу и не смог удержаться — рассказал ей все про себя. Не про Чечню, не про плен, не про пытки, не про рынок рабов, а про самое тайное и сокровенное, про то, что в получасе езды от нас, недалеко от станции метро «Тургеневская», живут мои бабушка с дедушкой и сестра, которые похоронили меня четыре года назад и к которым я собираюсь вернуться.
Гуля, слушая, побледнела как бумага, и только глаза по-прежнему — безумные.
— Ты жил в Москве?! Здесь?! — прошептала она.
Я кивнул.
— О Господи! А они не знают?!
Я кивнул.
— Лешка, мы как-нибудь с ними свяжемся! Я что-нибудь придумаю, помогу тебе! И ты спасешься, Лешка!
— Тихо, не кричи!
Я взял в ладони ее лицо — обжегся о горящие щеки, притянул к себе и поцеловал. Легонько, как целуют сестру.
— Мы спасемся, Гуля. Мы — вместе.
Вот тут она расплакалась по-настоящему. Разревелась у меня на плече и долго не могла успокоиться… Хорошо — не было никого.
С тех пор, когда приходилось работать в паре, мы работали вместе. И никто нам не препятствовал. С чего бы вдруг?
И больше не было места слезам, отчаянию, больше не хотелось пить водку и курить всякую дрянь — у нас появилась цель. Мы стали заговорщиками, партизанами в тылу врага. Вынюхивали, высматривали, учились замечать в толпе соглядатаев — тайных и явных, и очень скоро мы поняли, что скрыться незамеченными совершенно нереально. Из метро не выйдешь, по улицам не проедешь: сдадут бомжи, попрошайки, инвалиды, менты — все, кому попадешься на глаза.
И получается — выхода нет! И получается, что в родном доме можно быть таким же пленником, таким же бесправным существом, как и в глухой провинции, потому что здесь, в великой и прекрасной столице нашей могучей Родины, ничуть не хуже все организовано и схвачено, ничуть не менее продажные менты, и в огромной толпе людей затеряться так же сложно, как в деревне, где все друг друга знают. Здесь тоже все друг друга знают, и у меня, одетого в камуфляж и разъезжающего на облезлой коляске, проставлено клеймо на лбу: «РАБ», а имя хозяина светится над головой, как нимб.
Идея позвонить домой пришла мне в голову в тот день, когда мы с Гулей окончательно поняли, что добраться до дома самим нам не удастся. Да и в любом случае — опасно. Нам будет казаться, что все хорошо, что никто за нами не следит — а следить будут обязательно и проводят до самого подъезда, и вместо того, чтобы спастись, я навлеку беду на свою семью.
Надо звонить, решил я, и Гуля меня поддержала. Пусть родственники со своей стороны постараются нам помочь, пусть хотя бы узнают, что я жив, а то придем, позвоним в дверь, и бабушка, услышав мой голос, упадет в обморок. И будем мы с Гулей топтаться у порога, пока не появятся дед или Анька — и тоже бухнутся в обморок, увидев меня, живого и безногого.
…Грязноватая «газель» припарковалась неподалеку от скамейки, где мы сидели, и Кожа выразительно махнул нам рукой в окно.
Конец рабочего дня. Сейчас — в бомжатник, постоять у плиты, дожидаясь кипятка для лапши, потолкаться в очереди в туалет, в ванную — и на матрас. И — спать! От машин голова кругом, от выхлопных газов тошнит, да и у Гули голова давно уже клонится. Не повезло нам — слишком хорошее было детство: добрые родители баловали, как могли, и теперь уже не привыкнуть в шесть утра вставать, а в двенадцать ложиться, хоть ты десять лет так живи, хоть двадцать. Организм хочет спать восемь часов… как минимум… а еще лучше девять… а еще лучше…
Задние двери с лязгом отворились, земли коснулся дощатый трап, и сильные руки мигом вкатили меня в сырое, темное, как печка, чрево грузовичка. Вслед за мной запрыгнула Гуля.
— Не… а… а… наступи… Гу… Гу… ля! — раздался взволнованный голос Лемура из темноты.
— А ты чего катаешься? — удивилась Гуля. — В любимчиках ходишь?
Лемур хихикнул.
— А… а… Места-то… Места-то… мно… много!
— Точно — в любимчиках.
Лемур сидел, обняв руками коленки, в дальнем углу «газели», сверкая из темноты огромными глазами навыкате.
— У тя… Гу… Гуль… Поже… Вать…
— Нету, Лемурчик, сейчас приедем и поешь.
— А… а… надо… ело… мака… мака…
Лемур сбился и замолчал. Ему тяжело говорить, каждое слово парнишка выдавливает из себя с таким