Ж. Дюкло, в которой утверждалось: «Доказано, что существовали связи между убийцей Николаевым и его сообщниками — Троцким и дипломатическим представителем одной империалистической державы, позволяющие установить ответственность Троцкого за убийство Кирова… Консул служил связующим звеном между Троцким и группой убийц в Ленинграде… Руки Троцкого красны от крови пролетарского вождя» [192].
Ознакомившись с этой версией, Троцкий немедленно передал в мировую печать своё заявление. В нём говорилось: консул, если он и существовал в действительности, был агентом НКВД, подосланным к Николаеву для организации провокации. Троцкий высказывал предположение, что анонимный консул относился к одному из соседних с СССР малых государств, поскольку ГПУ не решилось бы использовать в своих целях консула великой державы. Он обращал внимание и на то, что в обвинительном заключении не сообщалось о реакции Николаева на предложение о письме. Из этого, как подчёркивал Троцкий, могло лишь следовать, что Николаев с изумлением ответил консулу: «А зачем я стану писать Троцкому?» [193]
В комментарии к ленинградскому процессу Троцкий писал, что первоначальная амальгама (о связи Зиновьева и Каменева с террористическим актом) рассыпалась в прах, неожиданно оказавшись заменённой амальгамой с участием консула, также страдавшей очевидными неувязками. В официальных сообщениях не указывалось, было ли письмо написано Николаевым и передано консулу (имя которого «по дипломатическим соображениям» не называлось). Эти сообщения преследовали одну цель: внушить общественному мнению, что «консул символизирует связь террористов и Троцкого с мировым империализмом… по самой сути своей эта часть амальгамы предназначена для заграницы. В обвинительном акте говорится лишь о стремлении „консула“ получить письмо для Троцкого — без выводов». Тем не менее «лакеи из „L’Humanite“ пишут, что участие Троцкого в убийстве „доказано“» [194].
После того, как консульское совещание в Москве потребовало от советского правительства назвать имя консула, некоторые предположения Троцкого подтвердились. В сообщениях ТАСС для зарубежной печати было объявлено, что речь шла о консуле Латвии в Ленинграде. В советских газетах сообщалось лишь, что «консул, о котором упоминалось в обвинительном акте… отозван своим правительством из СССР» [195]. Сам консул ни разу не выступил с каким-либо сообщением.
Версия о консуле и связи его с Троцким не фигурировала на последующих процессах, «открывавших» всё новых организаторов убийства Кирова.
Нетрудно предположить: убедившись, что «амальгама с консулом» скомпрометирована Троцким в глазах мирового общественного мнения, Сталин отложил эту версию в сторону и потребовал сосредоточить усилия НКВД на подготовке нового процесса с участием Зиновьева и Каменева.
Решение об организации этого процесса, названного «делом московского центра», было принято только в январе 1935 года, т. е. после расстрела участников процесса «ленинградского центра».
XIV
Процесс «Московского центра»
Следствие по этому делу возглавлялось Ежовым, Вышинским и Аграновым. Сталин систематически заслушивал их доклады, знакомился с протоколами допросов арестованных и участвовал в составлении наиболее важных документов будущего процесса.
В 1960 году в сталинском личном архиве были обнаружены списки Московского и Ленинградского «центров», которые Сталин лично составлял для «доказательства» связи между этими вымышленными центрами. При этом он сначала включал одних бывших оппозиционеров в «Московский центр», а затем «переводил» их в Ленинградский и наоборот. Не испытывая беспокойства по поводу суда истории, Сталин не позаботился даже об уничтожении следов своего прямого участия в грубейших судебных подлогах. Проведённая в начале 60-х годов Прокуратурой СССР графологическая экспертиза подтвердила, что эти списки были написаны рукой Сталина [196].
На протяжении нескольких недель после ареста Каменев и Зиновьев отрицали своё участие в какой- либо подпольной организации. Каменев заявил, что с 1930 года утратил надежду на возвращение в партийное руководство, а с ноября 1932 года не встречался с бывшими оппозиционерами, за исключением Зиновьева, с которым проживал на одной даче. После предъявления ему обвинения Каменев подал заявление, в котором указывал: приписывание ему принадлежности к организации, «поставившей себе целью, устранение руководителей Советской власти», не соответствует всему характеру следствия, заданным ему вопросам и предъявленным ему в ходе следствия обвинениям. Поэтому он подчёркивал: «Изо всех сил и со всей категоричностью я обязан протестовать против такой формулировки, как абсолютно не соответствующей действительности, и идущей гораздо дальше того материала, который мне был предъявлен на следствии» [197].
Иной характер носило поведение Зиновьева, который в условиях тюрьмы и следствия пережил новый этап деморализованности. В написанном за два дня до суда пространном «Заявлении следствию» он выражал «самое горячее раскаяние» по поводу того, что после возвращения из ссылки «с преступным легкомыслием не раскрыл партии всех лиц и всех попыток антипартийных сговоров… со всеми конкретными именами и деталями». Уверяя, что теперь «готов сделать всё, всё, всё, чтобы помочь следствию раскрыть всё, что было в антипартийной борьбе моей и моих единомышленников», Зиновьев заявлял, что теперь называет «всех лиц, о которых помню и вспоминаю, как о бывших участниках антипартийной борьбы».
Зиновьев сообщал, что после возвращения из последней ссылки они с Каменевым решили вести себя так, чтобы, «если, скажем, через год спросят о нас и нашем поведении ОГПУ — ОГПУ ответило: ничего плохого сказать о них не можем». В соответствии с этим решением он даже с одним из своих ближайших друзей Евдокимовым разговаривал в столь «благонамеренном» духе, что «читал у него в глазах: ты что это — всерьёз?» Однако (прибавлял с сожалением Зиновьев) в последующем он не мог удержаться от разговоров с Каменевым и Евдокимовым о происходящих политических событиях и в этих разговорах давал «опять отрицательные характеристики многому из того, что делало партруководство».
Принимая казуистическую логику, навязанную ему следователями, Зиновьев писал, что только в тюрьме понял: подобные разговоры с узким кругом бывших соратников означали «наличие центра», роль которого «на деле была, конечно, антипартийной, т. е. контрреволюционной». «Двурушничество» и «политическую двойственность» своей группы Зиновьев усматривал в том, что она не только не смогла проникнуться «чувствами полного признания» к Сталину, но испытывала к нему «враждебные чувства». «Если бы я имел возможность всенародно покаяться,— писал он по этому поводу,— это было бы для меня большим облегчением, и я сказал бы: вот вам ещё один пример, как великим людям, великим борцам мирового пролетариата приходится пройти через полосу клеветы и оскорблений и пусть только со стороны озлобленной кучки, но всё же способной немало брёвен положить на дороге этого великого вождя пролетариев».
Наконец, Зиновьев писал, что он «должен был помнить, что в Ленинграде остались люди, которые шли за нами, которые не покинули антипартийных позиций, которые, вероятно, друг с другом встречаются» и до которых могли доходить его «отдельные отзывы, замечания, слова». Поэтому он «должен признать морально-политическую ответственность бывшей „ленинградской оппозиции“ и мою лично за совершившееся преступление». Заявляя в заключение, что трагично «кончать мне свои дни по обвинению в той или иной прикосновенности к террору против вождей партии», Зиновьев заверял: «Всё отдам, чтобы хоть немного загладить свою великую вину» [198].
После получения «Заявления» Зиновьева, работниками сталинского секретариата были внесены изменения в уже утверждённое судом и врученное подсудимым обвинительное заключение, где говорилось, что главные обвиняемые свою вину не признали. Новый вариант обвинительного заключения был объявлен подсудимым и опубликован в печати лишь на второй день процесса. В этом варианте утверждалось, что в результате получения «новых данных» о существовании «подпольного Московского