XXI
Ломка судеб и душ
До сих пор мы говорили в основном о расправах с бывшими лидерами и активными деятелями оппозиций. Однако «послекировские» репрессии захватили и тысячи рядовых коммунистов и комсомольцев, имевших в прошлом хотя бы малейшую причастность к оппозиционной деятельности.
Ежедневно на страницах центральной и местной печати появлялись сообщения о «разоблачении» всё новых «троцкистов», якобы «замаскировавшихся» и перешедших к антисоветской и контрреволюционной деятельности. В сознание советских людей настойчиво внедрялись представления не только о том, что сама по себе принадлежность к «троцкистам» является достаточным основанием для ареста, но и о том, что арест человека служит доказательством того, что он был «троцкистом». О характере этой перевернутой логики можно судить по рассказу Е. Гинзбург об обвинениях, предъявленных ей на партийном собрании. Когда её упрекнули в том, что она не «разоблачила» работавшего в одном учреждении с ней «троцкиста» Эльвова, Гинзбург спросила: «А разве уже доказано, что он троцкист?» Последний наивный вопрос вызвал взрыв священного негодования: «Но ведь он арестован! Неужели вы думаете, что кого-нибудь арестовывают, если нет точных данных?» [274] Насаждение в сознании людей подобной «логики» преследовало цель сформировать такие массовые настроения, при которых понятия «троцкист» или «зиновьевец» воспринимались бы как синонимы слов: «враг», «террорист», «заговорщик» и т. п. В результате этого можно было держать в постоянном страхе за свою судьбу каждого человека, когда-либо примыкавшего к левой оппозиции или осмелившегося выступить в защиту кого-либо из арестованных оппозиционеров.
В этой исступлённой атмосфере ломались не только судьбы, но и души людей, которые в своей совокупности могли бы в противном случае составить действенную преграду наступлению сталинизма. Старые революционеры и безусые комсомольцы, когда-либо имевшие касательство к оппозиционной деятельности, должны были публично клеймить своё прошлое, отрекаться от своих друзей и в бессчётный раз доказывать свою безграничную верность «генеральной линии» и «вождю». На этом пути многие из них выстраивали в своём сознании цепочку «рационализации» (бессознательного оправдания своего шкурнического поведения принципиальными мотивами), пропитывались настроениями ненависти к «троцкизму» и рабской преданности Сталину.
Механизм этого процесса выразительно описан в исповедальной книге Л. Копелева «И сотворил себе кумира». Эти свидетельства тем более интересны, что их автор оказался одним из считанных участников — даже не легальной оппозиции 1923—1927 годов, а «троцкистского подполья» последующих лет, которым удалось выйти невредимыми из всех чисток 30-х годов.
В 1928—1929 годах шестнадцатилетний Копелев под влиянием своего двоюродного брата принимал участие в нелегальной деятельности харьковских оппозиционеров (укрывал шрифт тайной типографии, распространял листовки и т. д.). За это он был посажен — правда, всего на несколько дней — во внутреннюю тюрьму ГПУ. Лишь юный возраст и исчерпывающие признания спасли его от дальнейших репрессий, но шлейф обвинений в этих «преступлениях» тянулся за ним все последующие годы.
В 1930 году Копелев, работавший корреспондентом радиогазеты Харьковского паровозного завода, подал заявление о вступлении в комсомол. Заводской комитет отказал в приёме на том основании, что Копелевым «были допущены грубые политические ошибки, вплоть до участия в троцкистском подполье». Чтобы заслужить прощение, ему было предложено «повариться в рабочем котле». Лишь после года работы у станка он получил право на получение комсомольского билета.
Отдавший себя всецело во власть сталинистской пропаганды, Копелев с доверием отнесся к официальным версиям убийства Кирова. «Сообщение о том, что убийцу Кирова направляли зиновьевцы,— вспоминает он,— поразило и испугало. Но я поверил. Ещё и потому, что помнил одну из листовок оппозиции в феврале 1929 года, перед высылкой Троцкого». В этой листовке оппозиционеры, ожидавшие от правящей фракции самых экстремальных шагов по отношению к Троцкому, предупреждали: «Если товарища Троцкого попытаются убить, за него отомстят… Возлагаем личную ответственность за его безопасность на всех членов Политбюро» [275].
Оглушённый истерическими криками о терроре, Копелев не поставил перед собой вопрос: зачем оппозиционерам понадобилось
Этот страх рос по мере того, как до Копелева доходили известия об арестах бывших «троцкистов». При каждом таком известии его обжигала мысль: ведь в НКВД находится досье и на него как «бывшего оппозиционера».
Тем временем снаряды ложились всё ближе к Копелеву. Одним из первых был арестован его двоюродный брат, активный участник оппозиции, после возвращения из ссылки продолжавший переписываться со своими старыми товарищами, которые оставались в ссылке и лагерях, посылавший им туда деньги и книги (уже это стало считаться в те годы криминальным деянием). Самого Копелева исключили из комсомола и университета, где он тогда учился. Официальная мотивировка этого решения гласила, что Копелев — неразоружившийся троцкист, поддерживавший подпольные связи со своим двоюродным братом и с троцкистскими группами на паровозном заводе и в университете. Опровергать все эти обвинения было безнадёжным делом. Оставалось только каяться.
Вскоре был арестован старший товарищ Копелева, участник гражданской войны Фрид. В 1928 году Фрида исключили из партии за то, что он на партийном собрании годом ранее голосовал за оппозиционную резолюцию. После этого он уехал в Сибирь, где выполнял задания ГПУ по слежке за ссыльными оппозиционерами. Несмотря на это, многочисленные просьбы Фрида о восстановлении в партии отклонялись: ему ставилось в вину то, что он «недостаточно разоружился», «недостаточно искренен». Наконец, Фрида восстановили, и после возвращения в Харьков разрешили ему работать в заводской многотиражке. Начальник заводского отделения ГПУ поручил ему изучать (вместе с Копелевым) «подрывную деятельность идеологических противников в цехах, нет ли где троцкистской пропаганды» [277].
Разумеется, после убийства Кирова всему этому пришёл конец. Вслед за Фридом были арестованы два его молодых товарища, отказавшиеся на заседании заводского комитета комсомола заклеймить его и упорно твердившие, что знают его как честного коммуниста. Вскоре они были осуждены на несколько лет лагерей.
В этой атмосфере Копелеву удалось получить от парткома паровозного завода характеристику, в которой говорилось, что он «активно боролся на идеологическом фронте, также и с троцкизмом, и с правым уклоном». Исключение из комсомола райком заменил ему выговором «за притупление политической бдительности». Он был восстановлен в университете — с помощью аппаратчика республиканского масштаба, отца его подруги. Согласившись помочь Копелеву, аппаратчик прочел ему следующее наставление: «Для нас оппозиции всегда поганое дело были… Теперь любая оппозиция — уже прямая контрреволюция! Никакой снисходительности быть не может. У Сталина крутой нрав. Но сейчас необходим именно такой вождь» [278].
Прошедший первые круги сталинского чистилища и сумевший уцелеть, Копелев вымуштровал себя настолько, чтобы даже в глубине души не сомневаться в справедливости всего, что делается «органами». При этом он не позволял даже самому себе объяснять своё настроение словами «страх и расчёт». «Нет, я убеждал и тех ближайших друзей, от кого ничего не скрывал, что это (творящиеся вокруг репрессии.—
С помощью таких внешних и внутренних, психологических механизмов подготавливалось