люди, находясь в состоянии абсолютной изоляции и подвергаемые физическим методам допроса, «дают на себя любые показания и при заявлении следователей, что их однодельцы сознались — записывают последних в своих показаниях» [1056].
Это заявление мужественного и принципиального чекиста, по существу, воспроизводящее «комплекс Кестлера», заслуживает безусловного внимания. Однако оно игнорирует тот неоспоримый факт, что многие жертвы сталинского террора, подписав выбитые из них показания на предварительном следствии, отказывались от них на суде, не желая покрывать себя перед смертью ещё и позором. Например, уже упоминавшегося Медведева подвергали пыткам те же самые следователи, которые истязали генералов, выведенных на военный суд. Между тем Медведев 16 июня 1937 года на закрытом судебном заседании заявил, что все его показания на предварительном следствии являются ложными. Подобное поведение подсудимых на процессе, где судьями выступали хорошо знавшие их военачальники, могло дать намного больший эффект, чем отказ от признаний перед тремя членами Военной коллегии, штамповавшими за день десятки расстрельных приговоров.
Для того, чтобы уяснить, всегда ли физические пытки были способны гарантировать оговоры и самооговоры подсудимых на фальсифицированных процессах, обратимся к стенограмме процесса по делу Еврейского антифашистского комитета, сфабрикованному МГБ в 1949—1952 годах. Не затрагивая другие аспекты этого процесса, коснёмся только тех его сторон, которые связаны с объяснением причин «признаний» подсудимых на предварительном следствии и отвержения ими этих признаний в судебном заседании.
В отличие от сверхскоростной подготовки процесса генералов, следствие по делу ЕАК велось на протяжении четырёх лет. Всё это время обвиняемые находились во власти молотобойцев- фальсификаторов, использовавших многогранный «опыт» НКВД—МГБ по обращению с подследственными. От подсудимых процесса по этому делу было во всех отношениях легче добиться «признаний», чем от жертв процесса генералов. Во-первых, большинство из них находились в намного более преклонном возрасте, чем генералы в 30-е годы; поэтому была большая вероятность того, что эти люди не устоят перед пытками. Во-вторых, лица, выведенные на процесс ЕАК, находились в жерновах следствия более трёх лет — намного дольше, чем генералы. Следовательно, и в этом отношении положение генералов было более благоприятным, чем «еаковцев». В-третьих, подсудимыми по делу ЕАК были литераторы, учёные, артисты, которых, казалось бы, было намного легче принудить к лживым показаниям, чем военачальников.
Между тем, на процессе по делу ЕАК все подсудимые полностью отрицали свою вину, заявив, что показания, данные ими на предварительном следствии, были вынужденными и полученными в результате зверских методов следствия.
На первых заседаниях подсудимые ещё не решались говорить об этих методах. Поэт Квитко заявил лишь, что ему «было очень трудно воевать со следователем» и что его побудили к ложным показаниям «обстоятельства» [1057]. Поэт Гофштейн говорил: «На следствии у меня было такое состояние, что я просто не сознавал, что я подписываю, что я делаю… Я был в таком кругу событий, в таких условиях, что со всем, что говорил мне следователь, я соглашался… я был в состоянии сумасшествия» [1058].
О том, как подсудимые доводились до такого состояния, осторожно попытался рассказать суду научный сотрудник Института истории Юзефович: «Тюремной администрации и санчасти хорошо известно, каково было моё состояние, мои душевные муки, когда мне давали подписывать протоколы, с которыми я был совершенно не согласен. Я не хочу распространяться, но если потребуется, то я покажу об этом подробно, но не здесь при всех, а непосредственно Военной коллегии. Но одно я скажу, думаю, что это укладывается в стенограмму, я был готов признаться даже в том, что я родной племянник папы Римского и действовал от его имени по его прямому непосредственному заданию» [1059].
Журналист Тальми и заместитель министра госконтроля Брегман объясняли свои показания на предварительном следствии подавленностью в результате длительных допросов и бессонных ночей. Брегман заявил, что был во время следствия «морально подавлен и физически нездоров… В 1952 году я стал физически здоровее, я многое перебрал в своей памяти, проанализировал и в конце концов заявил, что не признаю себя виновным ни в чём» [1060].
Актер Зускин сказал: «Такая жизнь, какая была и у меня в тюрьме, она мне не нужна. Жизнь в тюрьме меня тяготит, и я заявил следователю, что пишите всё что угодно, я подпишу любой приговор, но я хочу дожить до суда, где бы я мог рассказать всю правду» [1061].
Первым, кто рассказал о методах следствия, вынуждавших подсудимых к оговорам и самооговорам, был заместитель министра иностранных дел, член ЦК ВКП(б) Лозовский. Он сообщил, что руководитель следствия полковник Комаров говорил ему: «Я должен признать все обвинения, иначе он меня передаст своим следователям ‹…›, а дальше следует математическая формула, не вмещающаяся в стенограмму (очевидно, Лозовский имел в виду матерный язык, которым следователи привыкли разговаривать с арестованными.—
Ещё более страшные вещи обнародовал главный врач боткинской больницы Шимелиович, который заявил: «Лозовскому пригрозили, что его могут и побить и ещё кое-что другое, и он… наговорил на себя и ещё может быть кое на кого, с тем, чтобы впоследствии на суде отказаться от всего. Я не пошёл по этому пути. Я спорил 3 года 4 месяца, и поскольку будет возможность, я буду спорить дальше и со следователем и, если нужно, и с прокурором».
Уже на первом допросе в суде Шимелиович рассказал, что через полтора часа после ареста и «приведения в соответствующий вид» его привели к министру госбезопасности Абакумову, который первым делом сказал: «Посмотрите, какая рожа», вслед за чем произнёс слово «бить». Столкнувшись в дальнейшем с упорным отказом Шимелиовича давать признательные показания, Абакумов вновь повторил указание: «Бить смертным боем».
«Если Лозовскому только пригрозили,— продолжал Шимелиович,— то я должен, к сожалению… заявить, что я получал в течение месяца (январь — февраль 1949 года) примерно, с некоторыми колебаниями в ту или другую сторону, в сутки 80—100 ударов, и всего, по-моему, я получил около 2 тысяч ударов. Я многократно подвергался телесному наказанию, но навряд ли найдётся следователь, который скажет о том, что при всех этих обстоятельствах я менял свои показания. Нет, то, что я знал, я произносил и никогда ни стоя, ни сидя, ни лежа я не произносил того, что записано в протоколах». Единственный раз он подписал протокол в день особо жестоких избиений, когда был доведен до такого состояния, что следователи несколько раз спрашивали его: «вы слышите?», на что он отвечал: «слышу, слышу». Этот протокол, как рассказал Шимелиович, был составлен одним из главных палачей и организаторов дела ЕАК Рюминым. Только после того, как Рюмин на очередном допросе зачитал выдержки из этого протокола, Шимелиович узнал, что на нём стоит его подпись. Тогда он написал заявление Рюмину, в котором указывал: «Протокол, составленный в марте 1949 года следствием, подписан мною в тяжёлом душевном состоянии, при неясном сознании. Такое состояние моё является результатом методического избиения в течение месяца ежедневно днём и ночью. Глумление и издевательства я упускаю. Настоящее моё заявление от 15 мая 1949 года прошу приложить к делу». Рассказав об этом на суде, Шимелиович прибавил: «Я считал, что этот курс (истязаний.—
Второй протокол, который был также составлен Рюминым, Шимелиович подписал после того, как прошёл новый «курс экзекуции» и находился в «затемненном, угнетённом состоянии». Он никогда не произносил того, что было записано в этом протоколе, и, «будучи уже в ясном сознании, ещё на следствии
