ответил: «По установленной практике тройки выносят приговоры, являющиеся окончательными» [309].
Таким образом, о подлинной роли Сталина в организации массовых репрессий знал только узкий круг высших партийных секретарей, большинство которых вскоре сами сгорели в пожаре великой чистки. Перед партийным активом на местах в роли верховных карателей представали «ближайшие соратники», посланные туда Сталиным.
Характеризуя моральный и политический облик приспешников Сталина, Бармин в 1938 году писал, что все они «допустили обвинение в шпионаже и предательстве, а затем и убийство одного за другим своих трёх или четырёх заместителей и лучших своих основных сотрудников, не только не пытаясь их защищать… но трусливо восхваляя эти убийства, славословя учинивших их палачей, сохраняя свой пост ценой этого предательства и унижения, купив ими свою карьеру и своё положение первых людей в государстве… К нашему стыду и позору в этом положении пока находятся ряд советских наркомов, точнее, те 3—4 из них, которые этой ценой купили своё переизбрание в „сформированный“ Молотовым новый кабинет. Лишь таким путём они избегли участи 25 своих ликвидированных коллег» [310] .
При всём этом люди, которые организовывали и направляли великую чистку, не были изначально кровожадными монстрами. Даже Ежов, как отмечали многие знавшие его лица, до середины 30-х годов производил впечатление незлобивого и бесхитростного человека. Но всех их отличали бесхарактерность и послушание, которые были не свойствами их характера, а неизбежным следствием сломленности, вызванной непрекращающимся давлением безжалостной воли Сталина.
В отношениях Сталина с приближенными в полной мере сказались психологические особенности «хозяина», ярко описанные Троцким: «Хитрость, выдержка, осторожность, способность играть на худших сторонах человеческой души развиты в нём чудовищно. Чтоб создать такой аппарат, нужно было знание человека и его потайных пружин, знание не универсальное, а особое, знание человека с худших сторон и умение играть на этих худших сторонах. Нужно было желание играть на них, настойчивость, неутомимость желания, продиктованная сильной волей и неудержимым, непреодолимым честолюбием. Нужна была полная свобода от принципов и нужно было отсутствие исторического воображения. Сталин умеет неизмеримо лучше использовать дурные стороны людей, чем их творческие качества. Он циник и апеллирует к цинизму. Он может быть назван самым великим деморализатором в истории» [311].
Эти черты, позволившие Сталину организовать величайшие в истории судебные подлоги и массовые убийства, были, по мнению Троцкого, заложены в его природе. Но «понадобились годы тоталитарного всемогущества, чтобы придать этим преступным чертам поистине апокалиптические размеры» [312].
Сталин играл на худших сторонах не только людей, принадлежавших к его ближайшему окружению, но и людей, которых он лично не знал, но которые становились исполнителями его зловещих замыслов. В годы великой чистки в стране была создана обстановка вседозволенности в деле выискивания «врагов народа», доносов и провокаций. Здесь могло идти в ход всё что угодно — клевета, домыслы, публичные оскорбления, сведение личных счётов, всё, что означало свободу от политических принципов и нравственных норм, отсутствие моральных тормозов, потерю человеческого облика. Людей, способных на это, Сталин лично поднимал на пьедестал. Об этом свидетельствует, например, его отношение к киевской аспирантке Николаенко, прославленной им на февральско-мартовском пленуме 1937 года в качестве «маленького человека», умеющего бестрепетно «разоблачать врагов».
Вдохновленная сталинскими словами Николаенко окончательно распоясалась. Так, после беседы с одним из старых большевиков она заперла его на ключ и позвонила в НКВД: «У меня в кабинете сидит враг народа, пришлите людей арестовать его» [313].
Отправляя Хрущёва на Украину, Сталин посоветовал ему использовать в борьбе с врагами народа помощь Николаенко. Познакомившись с этой особой, Хрущёв пришёл к выводу, что она является психически больным человеком. Когда во время своего приезда в Москву он сказал об этом Сталину, тот «вскипел и повторял: „10 % правды — это уже правда, это уже требует от нас решительных действий, и мы поплатимся, если не будем так действовать“». Лишь после того, как Сталин получил от Николаенко новые доносы с обвинениями против Хрущёва как «неразоружившегося троцкиста», он разрешил перевести её с Украины в другое место. Но и тогда Сталин «шутил», слушая рассказы Хрущёва о страхе, который испытывали перед Николаенко киевские коммунисты [314].
Как свидетельствует переписка Сталина с Молотовым, даже в личном доверительном общении между кремлёвскими вождями действовал своего рода негласно установленный шифр. «Вожди» с непререкаемой уверенностью и деловитостью сообщали друг другу о полученных в НКВД показаниях как об абсолютно достоверных и не вызывающих сомнения доказательствах вины арестованных.
Пережив краткий период сталинской опалы в 1936 году (о чём свидетельствует отсутствие его фамилии в перечне руководителей, на которых подсудимые первого московского процесса якобы готовили террористические акты), Молотов вскоре стал вновь правой рукой Сталина, его наиболее доверенным лицом и первым помощником в проведении великой чистки.
В ряде случаев Сталин обращался к Молотову за «советом», как следует реагировать на тот или иной донос. Так, он переслал Молотову заявление, в котором старому большевику, члену Октябрьского ЦК Ломову ставилось в вину лишь его личное общение с Бухариным и Рыковым. Прочитав резолюцию Сталина: «Т-щу Молотову. Как быть?», Молотов наложил собственную резолюцию: «За немедленный арест этой сволочи Ломова» [315].
В мемуарах Хрущёва упоминается о записке Ежова, в которой предлагалось выслать из Москвы несколько жён «врагов народа». На этой записке Молотов против одной из фамилий сделал пометку: «Расстрелять» [316]. Данный факт был приведён в докладе Суслова на февральском пленуме ЦК КПСС 1964 года. Здесь говорилось, что Молотов заменил приговор к 10 годам тюремного заключения, вынесенный жене видного партийного руководителя, высшей мерой наказания [317].
Если в иных случаях Молотов мог сослаться на своё «доверие» к ежовскому следствию, то за один этот поступок он подлежал строгому уголовному наказанию по законам любого цивилизованного государства. Но в том-то и состояла половинчатость хрущёвских разоблачений, что Хрущёв не решался дополнить «партийный суд» над ближайшими соучастниками сталинских преступлений судом уголовным, которого они безусловно заслуживали. Такой открытый суд был опасен для выживания постсталинского режима. К тому же подсудимые на нём непременно указали бы на причастность к репрессиям самого Хрущёва и других партийных деятелей, остававшихся у кормила власти.
Спустя десятилетия Молотов так объяснял это своё («военное», по его словам) решение:
«— Такой случай был. По решению я имел этот список и поправлял его. Внёс поправку.
— А что за женщина, кто она такая?
— Это не имеет значения.
— Почему репрессии распространялись на жён, детей?
— Что значит — почему? Они должны были быть в какой-то мере изолированы. А так, конечно, они были бы распространителями жалоб всяких…» [318]
Такими аргументами Молотов обосновывал правомерность наиболее чудовищных преступлений сталинского режима, в которых он принимал активное участие.
По словам Чуева, почти при каждой его встрече с Молотовым возникал разговор о сталинских репрессиях. Молотов не уходил от этой темы, а, напротив, подробно говорил о мотивах, по которым были репрессированы те или иные деятели партии. В этих рассказах поражает лёгкость, с которой Сталин и его приспешники решали вопросы об уничтожении своих недавних соратников. Так, Молотов вспоминал, что на одном из пленумов ЦК он цитировал показания Рухимовича о его вредительской деятельности, хотя «его лично знал очень хорошо, и очень хороший он был человек… Возможно, что вымышленные показания, но не все же доходили до того, что признавали себя виновными. Рудзутак — он же ни в чём себя не признал [виновным]! Расстреляли» [319].
О «вине» Рудзутака, рассказавшего Молотову на очной ставке, как его истязали в застенках НКВД,