«извиваясь по долу зеленого папоротника», протекает перед сельской школою в Гэндерклю. На первой четверти мили мне иногда приходится отвлекаться от своих размышлений, отвечая на приветствия моих забредших в эти места питомцев — кто неловко расшаркивается, кто сдергивает с головы шапчонку, — которые ловят в ручье форелей и всякую мелюзгу или собирают вдоль его берегов тростник и полевые цветы. Но забираться дальше упомянутого мной расстояния после захода солнца юные удильщики не очень-то любят. Причина заключается в том, что чуть выше по узкой долине, во впадине, как бы вырытой в крутом, поросшем вереском склоне, расположено заброшенное, старое кладбище, и маленькие трусишки боятся подходить к нему в сумерки. Для меня, напротив, это место полно неизъяснимого очарования. Оно долгое время было излюбленной целью моих прогулок, и если мой добрый наставник и покровитель не забудет своего обещания, оно станет (и, вероятно, довольно скоро) моим последним прибежищем по завершении мною земного пути.[6]

Здесь, как всегда на кладбище, испытываешь какое-то торжественное благоговение, но к нему не примешивается ничего тягостного и неприятного, неизменно ощущаемого при посещении других кладбищ. Уже много лет тут почти не хоронят, и поднимающиеся над ровной поверхностью могильные холмики покрыты тем же тонким ковром бархатистого дерна, что и все по соседству. Памятники, которых всего семь или восемь, наполовину ушли в землю и поросли мхом. Здесь нет ни одной свежей могилы, которая могла бы нарушить трезвую ясность наших раздумий напоминанием о недавнем горе, нет и буйно разросшейся сочной травы, навязывающей нам мысль о том, что она обязана своей мрачной роскошью гниющим под нею, разлагающимся и омерзительным останкам. Маргаритки, то здесь, то там выглядывающие из дерна, и склоняющиеся над ними колокольчики получают свою чистую пищу от небесной росы, и их цветение не вызывает в нас никаких отталкивающих и удручающих представлений. Разумеется, здесь побывала смерть, и ее следы перед нами, но с тех пор, как они отпечатались, прошло столько времени, что они поистерлись и не внушают нам ужаса. Между теми, кто спит в этих могилах, и нами, как подсказывает размышление, нет ничего общего, кроме того, что они были некогда тем, чем теперь являемся мы, и если их прах растворился в матери-земле и больше неотделим от нее, то такое же превращение когда-нибудь постигнет и нас.

И хотя даже на самом позднем из этих скромных могильных камней мох нарастал в течение четырех поколений, все же память о некоторых из тех, кто спит под ними, благоговейно почитается и поныне. Правда, на самом большом и для любителя старины наиболее интересном надгробии, где изображен доблестный рыцарь со шлемом и щитом, закрывающим грудь, герб на щите изгладило время, и несколько полустершихся букв, к удовольствию пытающегося разобрать надпись, можно прочесть и как «Dns. Johan… de Hamel» и как «Johan… de Lamel». Правда и то, что о другом памятнике, изобилующем скульптурными украшениями — орнаментированным крестом, митрой и пасторским посохом, — предание утверждает лишь то, что под ним погребен некий безымянный епископ. Но зато на двух других находящихся рядом плитах можно прочесть изложенную нескладной прозой и еще более нескладной поэзией историю покоящихся под ними. Как говорят эпитафии, они были из гонимых пресвитериан, судьба которых — одна из грустных страниц истории времен Карла II и его преемника на престоле.[7] Возвращаясь после битвы у Пентлендских холмов, горстка повстанцев подверглась в этой долине нападению со стороны небольшого отряда королевских войск, и трое или четверо из них были убиты в стычке или, попав в плен, расстреляны, как мятежники, захваченные с оружием в руках. Могилы этих жертв прелатизма все еще почитаются крестьянами не в пример больше, чем самые богатые памятники. Обращая на них внимание своих сыновей и рассказывая им о судьбе страдальцев, они обыкновенно заканчивают следующим увещанием: если потребуют обстоятельства, стоять насмерть, как их славные предки, за священное дело гражданской и религиозной свободы.

Хотя я далеко не поклонник своеобразных воззрений, разделяемых теми, кто называет себя последователями этих людей, чьи нетерпимость и узколобый фанатизм поражают нас нисколько не меньше, чем их благочестивое рвение, все же сказанное отнюдь не унижает памяти этих страдальцев, многие из которых соединяли в себе независимость мысли Хемпдена{16} с жаждой мученичества Хупера{17} и Лэтимера.{18} Вместе с тем, справедливости ради, не следует забывать, что многие из числа даже наиболее рьяных ненавистников и гонителей того, что в их понимании было злонамеренным и мятежным духом этих несчастных скитальцев, проявили, когда им пришлось пострадать за свои политические и религиозные взгляды, такое же беззаветное и несокрушимое рвение, окрашенное в этом случае рыцарской преданностью, тогда как у их противников оно было окрашено республиканским энтузиазмом. Разбираясь в шотландском характере, не раз отмечали, что свойственное ему упорство раскрывается отчетливее всего, если встречает противодействие; тогда он напоминает клен их родных гор, который не изменяет своей природе и не склоняется даже под воздействием господствующих ветров, но, раскидывая ветви одинаково смело во всех направлениях и не приспособляясь наветренной стороной к налетающим шквалам, может быть сломан, однако никогда не сгибается. Само собой разумеется, я изображаю своих соотечественников такими, какими их наблюдал. Что касается уехавших за море, то я слышал, что там они стали податливее. Но пора возвратиться к прерванному повествованию.

Как-то летним вечером, во время одной из моих описанных выше прогулок, приближаясь к этой пустынной обители мертвых, я удивился, услыхав звуки, непохожие на те, что обычно баюкали ее тишину, — на ласковое журчание ручья и вздохи ветра в ветвях трех гигантских ясеней, поднимавшихся над погостом. На этот раз я отчетливо услышал стук молотка и, признаюсь, испытал некоторую тревогу: уж не ставят ли в долине ограду, о чем уже давно помышляли двое землевладельцев, чьи земли разделял милый моему сердцу ручей, чтобы заменить прямолинейным безобразием изящные извивы природной межи.[8] Подойдя блинке, я с удовольствием обнаружил, что мои предположения были ошибочны. На памятнике замученных пресвитериан сидел какой-то старик, усердно углублявший резцом полуистершуюся надпись, которая торжественным языком Писания возвещала вечное блаженство в удел убиенным и с подобающим гневом возглашала анафему их убийцам. Седые волосы благочестивого труженика прикрывала синяя шляпа необыкновенных размеров. Его одежду составляли широкий, старомодного покроя кафтан, сшитый из грубошерстной ткани, носящей название ходдингрей, и чаще всего употребляемый пожилыми крестьянами, такие же штаны и жилет; и хотя этот костюм выглядел еще вполне сносно, все же на нем были заметны отчетливые следы его долголетней службы. Все в заплатах, но еще крепкие башмаки, украшенные гвоздями с широкими шляпками, и черные суконные гетры дополняли его наряд. Невдалеке, меж могил, пощипывал травку пони, его дорожный спутник крайне преклонного возраста, о чем явственно говорили его необычайная белизна, костлявость и ввалившиеся глаза. Его сбруя, отличавшаяся крайней простотой, состояла из уздечки, сплетенного из конского волоса недоуздка и набитой соломой подушки, заменявших собою седло и поводья. С шеи животного свешивалась холщовая сумка, предназначавшаяся, видимо, для инструментов его хозяина и еще кое-каких вещей, которые он брал с собою в дорогу. Хотя этого старика я видел впервые, все же, принимая во внимание необычность его занятия и весь его облик, я тотчас же распознал в нем благочестивого странника, рассказы о котором слышал не раз и которого хорошо знали в разных частях Шотландии под прозвищем «Кладбищенский Старик».

Откуда этот человек родом и каково его настоящее имя, я так и не выяснил; даже побуждения, заставившие его уйти из дому и предпочесть кочевой образ жизни оседлому, известны мне лишь в самых общих чертах. По мнению большинства, он был уроженцем не то графства Дамфриз, не то Гэллоуэя и происходил от тех самых приверженцев ковенанта, подвиги и страдания которых были излюбленной темой его рассказов. Сообщают, что когда-то он держал небольшую ферму на пустоши, но то ли вследствие понесенных на ней убытков, то ли из-за семейных раздоров уже давно от нее отказался, как отказался, впрочем, и от каких бы то ни было заработков. Говоря языком Писания, он покинул дом, кров и родных и скитался по самый день своей смерти, то есть что-то около тридцати лет.

В течение всего этого времени благочестивый паломник-энтузиаст непрерывно кочевал по стране, взяв себе за правило ежегодно навещать могилы несчастных пресвитериан, погибших в схватках с врагом или от руки палача в царствование двух последних монархов из дома Стюартов. Эти могилы особенно многочисленны в западных округах — Эйре, Гэллоуэе и графстве Дамфриз, но их можно увидеть и в других областях Шотландии — повсюду, где гонимые пуритане пали в боях или были казнены военной и гражданской властями. Их надгробия — нередко в стороне от человеческого жилья, посреди диких пустошей и торфяников, куда, скрываясь от преследований, уходили эти скитальцы. Но где бы эти могилы ни

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату