войны является решающее сражение, после которого она идет на спад; дух сталкивается с сопротивлением материи. Сегодня центр тяжести переместился на окончание; мощь усилий нарастает. Это позволяет сделать заключение, что роль духа в этом процессе уменьшается, роль воли усиливается, а также что на первый план выходят стихийные силы. Мощь лавины тоже неуклонно возрастает, большой пожар сжигает все до фундамента.
Консервативный дух стремится к сохранению даже там, где это касается противника; это заложено в его природе. Бисмарк в этом отношении даже по сравнению с Вильгельмом I и Гарри Арнимом[82] был уже аморален. Для Клаузевица безоговорочная капитуляция имела бы хоть какой-то ограниченный смысл только в войне крепостей. Он признал бы и решающее сражение, как это в свое время еще делал Людендорф, который советовал правительству идти на переговоры после кульминации всех усилий в 1918 году. Сегодня это считается государственной изменой; а Роммель, предвидя результат вторжения 1944 года и тем самым исход войны, не позволил себе в этом отношении ничего, кроме намеков. Государства превратились в крепости, а характер решающего сражения распространился на всю продолжительность и весь объем военных действий. Война ставится на конвейер, на котором она утрачивает оперативный характер и принимает самую бездуховную форму войны на износ, в которой нет отхода на зимние квартиры, зато разыгрывается длинный эндшпиль при отказе от подведения итога, хотя он и предсказуем.
Чего-то подобного опасался Клаузевиц, хотя тогда еще не было речи ни об электрическом телеграфе, ни о железных дорогах. В своей главе «О характере нынешней войны» он констатирует, что «государство, обладающее большими пространствами, нельзя завоевать (что, следовательно, полагалось бы знать заранее)».
В этих условиях он предвидит опасность замораживания военных операций:
«Нетрудно уразуметь, что те войны, для которых используется полновесная сила противостоящих наций, должны иметь иной характер, нежели такие, где все рассчитывается, исходя из соотношения регулярных армий. Прежде регулярные армии были похожи на флот, сухопутные силы на морские силы в их отношении к остальному государству, и потому сухопутное военное искусство имело нечто общее с морской тактикой, что оно теперь совершенно утратило».
Клаузевиц стремится объяснить, каким образом гений «абсолютной» войны должен уживаться с «реальной» войной, которая после 1789 года уже ведется между государствами, в которых решающая роль, будь то de facto или в идеале, принадлежит гражданину. В той разновидности войн, которые ведут между собой рабочие, Клаузевиц, вероятно, усмотрел бы не что иное, как варварскую утопию, хотя он так же, как и Токвиль,[83] уже имел представление о крупномасштабном пространстве.
«Моя честолюбивая цель состояла в том, чтобы написать такую книгу, которая не будет забыта через два или три года». Эта цель была им достигнута. С тех пор как вышло его сочинение, к нему постоянно обращаются для изучения того «математического фактора», который кроется за обыкновенными реалиями войны и ее случайностями. У него и сегодня можно вычитать много полезного даже о таких вещах, которых нет в его книге. Чувствуется наступившая ущербность. В то же время вместе с утратой формы проясняется складывающееся положение. Усиливается роль рока; уменьшается свобода.
Как всегда, утешением остаются книги — эти легкие кораблики для странствий во времени и пространстве и за их пределами.
Пока еще под рукой находится книга и есть досуг для чтения, положение не может быть безнадежным, совсем уж несвободным. В «Лесочке 125» нас справа и слева обошли новозеландцы. Над нашими земляными норами, по которым одновременно вели огонь своя и английская артиллерия, разразился грозовой ливень. Я лежал на деревянном настиле над лужей грунтовой воды, прикрытый сверху простым листом волнистого железа. Но в то же время я был в Берлине периода грюндерства, так как читал «Смуту и блуждания» Теодора Фонтане.[84] Мне даже кажется, что в памяти живее сохранились подробности романа, чем окопные невзгоды. Это свидетельствует о той духовной свободе, которую способно даровать нам произведение искусства. За это нужно быть благодарными автору. Он дарует бесценное утешение.
Сегодня я закончил второй том Тальмана де Рео. Это чтение, словно телескоп, приближает прошлое во всем многообразии его живых черт. Прах могил, фамильных склепов пробуждается от мертвого сна и, приняв живое обличье, встает перед глазами.
Тальман дает нам представление о XVII веке, причем такое непосредственное, словно ты купаешься в источнике молодости. Точно так же хроника Циммер-нов приближает к нам XV и XVI век; даже странно, что оба этих бесценных произведения были найдены на чердаках старинных замков. Почувствовать XVIII век дает Сен-Симон. Ход всемирной истории можно проследить по галерее мемуаров, которая тянется параллельно ей, как анфилада кабинетов Версаля тянется параллельно большому зеркальному залу.
Непрестанный поток, который шумит на дорогах, приносит нам много посетителей. Среди них был и авиаконструктор Шмиц, который теперь разводит помидоры и цветы в Нейвармбюхене. Реактивные истребители, ракеты дальнего действия и другие средства уничтожения, о которых прежде толковали шепотом, теперь проступают из тьмы.
Кроме того, к нам наведался полковник Шер, с которым я еще раз поговорил о парижских днях, с тех пор как раз исполнился год. В них тоже многое стало видеться отчетливее. Наши беседы в «Рафаэле» подслушивала служба безопасности, пользуясь услугами обслуживавшего номера официанта, который пользовался всеобщей симпатией, причем никто не догадывался, что он хоть одно слово знает по-немецки. Однажды он попался им на крючок и вынужден был откупаться, шпионя за посетителями и докладывая на авеню Фош обо всем, что он слышал, прислуживая за столом.
Услышав эту новость, я точно прозрел. К чему были все меры предосторожности, наша внутренняя служба безопасности с ее сложнейшим аппаратом? Очевидно, в нашем восприятии есть слепое пятно: как раз самого простого, самого очевидного, всего того, что нам так знакомо из дешевых шпионских и детективных книжонок, мы не замечаем. Этого человека я видел каждый день, и у меня ни разу не мелькнуло ни малейшего подозрения, я часто дарил ему сигареты для жены, которая много курила. Полицейские всегда пользуются в своей работе одними и теми же приемами, как птицеловы для ловли птиц или удильщики для ловли рыбы.
Причем у них такая же страсть к своему делу. И они всегда добиваются успеха.
При таких встречах я замечаю, как пережитое обретает форму от повторного пересказа. Незначительные обстоятельства исчезают, уступая место характерным чертам, заостряясь в исторический анекдот. Сильнее проступают элементы драматизма. Рассказанная история тоже выигрывает от использования двух основных средств поэзии: выделения главного и отбрасывания лишнего.
Я предполагаю, что девять десятых гениальных высказываний и остроумных реплик, которые донесла до нас история, были придуманы задним числом, появились запоздалые остроты или по крайней мере не сразу были отточены до блеска. Это только усиливает историческую достоверность, которую не следует