удивлены, но спрашивать ни о чем не стали и, перешагнув через несколько человек, вышли из столовой.

Ветер свистел за стенами, с грохотом на палубу рушились волны, брызги били в иллюминаторы, а в столовой молча сидели матросы, и никто не сказал ни одного слова, даже Донейко перестал возиться у аппарата и бормотать ругательства. Он молчал и выжидающе смотрел на меня. Я огляделся, — на меня смотрели все, как один человек. И все, как один человек, молчали. Я почувствовал, что улыбаюсь жалкой, заискивающей улыбкой.

— Интересно, который час? — сказал я, чтобы что-нибудь сказать, и совсем растерялся. Прямо передо мной на стене висели часы. Казалось, никто не слышал моих слов. Казалось, они и не были сказаны. Несмотря на рев моря и ветра, казалось, что в столовой мертвая тишина.

— Ну, расскажи-ка нам, Женька, что там такое случилось? — тихим, ласковым даже голосом сказал Свистунов. Краска бросилась мне в лицо. Игра в прятки подходила к концу.

— А что такое? — спросил я фальшивым и неискренним тоном. И тут заволновался Балбуцкий.

— Как это что такое? — заговорил он, покраснев и размахивая руками. — Как это что такое? Ты что думаешь, — нас не интересует?.. Ты думаешь, — мы не понимаем, что ты знаешь… что ты болтал Свистунову, а?.. А ну-ка, скажи.

— Заткнись, поросенок, — резко сказал Донейко. — Не в этом дело.

Он подошел ко мне и стал прямо против меня, внимательно глядя в мои глаза. Все остальные молчали, и я чувствовал на себе десятки внимательных взглядов.

— Я верю Студенцову, — отчеканил Донейко, — пожалуй, все здесь верят ему. А он нам почему не верит? — Он огляделся. Свистунов за всех кивнул головой. — Что за история с этими двумя, с Мацейсом и Шкебиньга? Почему они бежали? Может быть, как крысы с корабля? А?

— Да я-то почем знаю? — пролепетал я.

— Оставь! — Донейко махнул рукой. — Длинно рассказывать, но поверь, что это всякому ясно. Да если бы мы и сомневались, так, честное слово, достаточно на тебя посмотреть. Ты что — от холода покраснел, что ли?

Это был очень сильный довод. Я понимал, что мне крыть нечем. Я молчал. В эти тяжелые для меня секунды я снова и снова перерешал: что мне делать? Что я, в сущности говоря, не, имел права говорить? На одну секунду мне пришла в голову мысль, что я ничего не знаю такого, чего бы не знали и остальные. Но тут же я понял, что это не так. Дело было не в существенных фактах, дело было в мелочах, в случайных фразах, в тоне, которым со мной говорили беглецы. Само по себе их бегство никого не могло испугать. В обстоятельствах бегства, в совпадении бегства со штормом, в том, что никакой радиограммы не было и, значит, не было у них оснований опасаться, в их ужасе при пробуждении в шлюпке, в этом было то непонятное и угрожающее, что могло испугать команду. Именно об этом, понял я, Овчаренко просил меня не рассказывать.

Я молчал, и товарищи мои смотрели на меня зло и внимательно.

— Ты пойми, — сказал Донейко, — тут ребята не из детского сада, и мы — что ты ни говори — хорошо знаем друг друга. Прямо скажу, тут почти все не ангелы, кроме разве Балбуцкого. Но бичей и бандитов тут нет. Тут все свои. И если две сволочи бежали, это касается всей команды. Студенцов нам может не доверять, но ты член команды. Мы тебя спрашиваем: в чем дело?

Я молчал. В этом мучительном положении я сохранил одну только упрямую мысль: «Я не должен ничего, говорить». Не знаю, долго ли мы так стояли. Мне казалось, что очень долго. Потом вой ветра усилился. Холод ворвался в столовую. Я обернулся. Овчаренко закрывал дверь. Он повернул ручку, опять ветер завыл глуше. Овчаренко снял фуражку и сбросил с нее мокрый снег. Мельком он кинул взгляд на меня и Донейко, стоявших друг перед другом, на команду, сидевшую неподвижно, и я почувствовал, что он понял моё положение. Донейко повернул к нему спокойное и деловитое лицо.

— Будем начинать, Платон Никифорович? — спросил он.

— Капитан запретил киносеанс, — сказал равнодушным тоном Овчаренко. — Он считает, что команда должна быть на палубе.

Все как молчали, так и продолжали молчать, но такое внимание, такое напряжение было в этом молчании, что общий невысказанный вопрос, казалось, звучал в воздухе. Это чувствовали все, и, хотя вопрос не был задан, все ждали ответа. Один Овчаренко ничего, казалось, не чувствовал. Он вынул платок и вытер мокрое от снега лицо.

— В кубрике много народу? — спросил он, аккуратно складывая платок.

— Двое моются в бане, да человек пять по койкам валяются, — доложил Донейко. Овчаренко кивнул головой.

— Балбуцкий, — сказал он, — пойдите вниз, скажите, чтобы все шли наверх. Кто моется, — тоже. Пусть только мыло смоют, одеваются и на палубу.

Молчание стало ещё внимательнее и ещё напряженнее. Не отрываясь смотрели все на Овчаренко, а он не замечал этого.

— Ну? — удивленно сказал он. — Что с вами, Балбуцкий, чего вы ждете? — Балбуцкий оглядел всех растерянными, вопрошающими глазами, поднялся и вышел. — А вы, Донейко, пойдите ударьте склянки. Не видите разве, что время?

— Платон Никифорович! — Донейко шагнул вперед. — Объясните вы нам, что происходит.

Сидевшие на стульях и на полу чуть шевельнулись, подтверждая вопрос, и снова замерли. У Овчаренко поднялись брови.

— Вы насчет чего? — спросил он. — Насчет запрещения киносеансов, бани и прочих штормовых удовольствий? Видите ли, из порта передали новую инструкцию. Знаете, ведь попадаются ответственные сотрудники, которые море изучили по картинам в музее, а из рыб видели только балык. Так вот, видимо, из них кто-то выработал эту инструкцию. При шторме свыше десяти баллов все должны быть на палубе и чуть ли не со спасательными поясами. Придем в порт, станем скандалить, а пока приходится подчиняться.

Овчаренко говорил неторопливо и равнодушно, но я видел, что сидевшие пропустили его слова мимо ушей, не придали им значения, не слушали их. Все ждали, что вот сейчас Овчаренко скажет что-то другое, важное, главное, и все продолжали смотреть на него внимательно и выжидающе. Но Овчаренко кончил, он посмотрел на Донейко и сказал сухо и резко:

— Вы опоздали уже на минуту, идите бейте склянки.

Казалось, Донейко ещё хотел что-то сказать, но лицо Овчаренко не располагало к разговору. Проглотив готовые вырваться слова, Донейко вышел. Никто не посмотрел ему вслед. Все смотрели на Овчаренко. Овчаренко повернулся ко мне:

— Вы, Слюсарев, идите к рулю, время сменять рулевого.

Все, как один человек, повернулись ко мне. Чувствуя на себе подозрительные, недоверчивые взгляды моих товарищей, стараясь держаться спокойно и деловито, я вышел из столовой.

Глава XXII

РАЗГОВОР ВСЕРЬЁЗ

Волна вырвала из моих рук дверь и хлопнула ею с такой силой, что даже сквозь рев и свист ветра я слышал удар. Оглушенный, я пролетел по палубе и, вцепившись во что-то, что попало мне в руки, стоял съежившись, втянув голову в плечи, пока волна не схлынула и порыв ветра на ослабел. Повернув лицо по ветру, я приоткрыл глаза. В сером свете мимо меня неслись большие снежинки. Казалось, что водят они хороводы, танцуют и кружатся, а ветер поет для них песню, и море медленно и монотонно отбивает им такт. Я чувствовал страшное давление ветра, и, чтобы удержаться на месте, мне приходилось напрягать все свои силы. Сощуренными глазами я видел только маленький кусочек пространства перед собой, несколько ступенек трапа, поручни, часть железной стены с залепленным снегом иллюминатором. Цепляясь за поручни, я поднялся наверх и, закрыв глаза, ощупью добрался до рубки. У меня горело лицо, снег таял на коже, и холодные струйки убегали за воротник. Бабин стоял на руле. Капитан ходил взад и вперед. Рулевого, видимо, уже услали вниз. Я подошел к штурвалу, готовый взяться за его ручки, но капитан, повернувшись ко

Вы читаете Буря
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату