В школу я пошла в 1964 году. Мы оказались с Веркой в параллельных классах. Школа была скучнее больницы и санатория, дети много врачи и подлизывались. В классе сложился «отличницкий бомонд» — такие девочки с косами, тихие аккуратные и воображалистые. По отметкам я тоже была отличница, но у меня почему-то всегда тетрадь, руки, лицо и манжеты были в чернилах. В моих руках текли даже не заправленные чернилами ручки. Ещё у меня были проблемы с одним мальчиком. Моя любимая учительница Ирина Васильевна, видимо, всем вправила мозги, что дразнить меня хромоножкой нехорошо. Никто и не дразнил. Кроме мальчика, который как раз мне нравится.
Каждый день он выбегал из школы пораньше, прятался за колонну и при виде меня выскакивал с воплем: «Хромоножка!». Я изо всех сил давала ему портфелем по голове. Он шатался от удара, а я гордо удалялась к дому. Назавтра всё повторялось. Я никогда не жаловалась, но однажды раскровавила ему физиономию. Его отвели в медпункт, а мне в тетради написали: «Безобразно избила мальчика».
Наши садомазохистские услады кончились в четвёртом классе, когда меня перевели в специнтернат, иначе, я, наверное, отбила бы ему все мозги. Мы встретились через много лет в автобусе, я уже была замужняя женщина с детьми.
— А я вот в Америку уезжаю. Навсегда. Зачем ты замуж вышла? Я тебя любил всю жизнь, с первого сентября первого класса, — сказал он, и я чуть не заплакала и чуть снова не треснула его сумкой по голове.
Во втором классе на продлёнке мне всё объяснили про половую жизнь. В описании не было ни одного нормативного выражения, но технологические аспекты я усвоила. Каково было моё изумление, когда вскоре после этого мама выхватила у меня из рук «Декамерон» и унесла с криками негодования. Не идеализируя уровня маминой изобретательности, я прочесала дом по квадратам и обнаружила синенький томик Боккаччо в тазу под ванной. Это упрощало задачу. Обычно мне не разрешали читать лёжа в ванной, объясняя, что от этого портятся глаза и книги. Теперь, залезая мыться, я доставала «Декамерон» и супервнимательно читала. Прочитав, была страшно разочарована и на всю жизнь потеряла пиетет к запрещённой литературе.
Несмотря на то, что мама не работала и не перетруждалась по хозяйству, она всё время меня куда-то засовывала — то на продлёнку, то в городской пионерский лагерь. Я и так плохо ела, а там кормили какой- нибудь холодной сосиской, слипшейся кашей и молоком с пенками. Я была совершенно дистрофичным ребёнком, весила меньше всех в классе. На фоне вальяжной роскошной мамы, набравшей, выйдя замуж, килограмм двадцать, я выглядела весьма не товарно и чувствовала это.
Насколько мой отец был героем своего времени, настолько моя мама была его жертвой. Она самозабвенно назначала всех виноватыми за свою неудавшуюся жизнь. Виноват был Муром, в который она поехала по собственной воле, бросив уже написанную, но ещё не защищённую диссертацию; виновата была я, — что заболела полиомиелитом, не дав ей устроиться на хорошую работу; виноват был отец, — что начал пить, хотя в её обществе пьянство было самой безобидной формой психологической защиты; после смерти отца виновата была советская власть, — что платила маленькую пенсию на детей, намекая, что хорошо бы маме и самой учиться зарабатывать, и т. д.
Глава 2
МАМА
Моя мама, Цивья Ильинична Айзенштадт, родилась в семье студентов Тимирязевской академии через год после своего брата. Тимирязевку она считает судьбоносным местом жизни — там познакомились родители, там была зачата, там родилась, там закончила Ветеринарный институт после эвакуации, там встретила моего отца.
Мамино детство прошло на колёсах. Когда её отец, мой дед Илья, закончил Тимирязевскую академию и был послан завучем в еврейский сельскохозяйственный техникум между Херсоном и Николаевом, маме было четыре года. Семья уехала с Арбата. Шёл 1926 год. Сад был завален фруктами, рядом с домом стояла сыроварня. За продуктами раз в две недели на арбе (арба — Арбат) жёны преподавателей ездили в посёлок Новополтавка. Мамина мама, моя бабушка Ханна, не работала, но, несмотря на демократические декларации, в семье при этом была домработница.
Через год деда послали в Кизляр организовывать переселение горцев на землю. Таты — горские евреи — были люди дикие и горячие, они убили прежнего агронома. Горцы приходили к деду по всем вопросам, возбуждённые, крикливые с кинжалами за поясами. У маленькой мамы кинжалы вызывали дикий страх, поэтому она отбирала их прямо у порога, и гости, смеясь, не перечили девочке.
Горцы называли дедушку брат Илья, а бабушку — сестра Анна. Когда они заходили, их сажали за стол и бежали к хозяину за четвертью вина. Остаток вина дед выплёскивал за окошко. Во-первых, он не пил даже сухого, во-вторых, вино делалось на его глазах: горцы топтали виноград в лоханке грязными босыми ногами. Летом шли такие ливни, что было невозможно выйти на улицу, и специальные люди, громко крича, разносили по домам лаваш и виноград. На день семья покупала пудовую корзину винограда, и еле хватало. Был момент, когда горцы голодали, и дед куда-то ездил и добился для них вагона муки.
Потом деда отправили в Молдавию на организацию еврейских колхозов. Сначала жили в Балте, столице Молдавии того времени. Летом снимали дачу в роскошном саду и обеды брали домой у француженки. Вкус тех обедов мама помнит до сих пор. Переехали в Тирасполь, когда туда перенесли столицу Молдавии, и где мама пошла в первый класс. Дед в Тирасполе проработал год, организовал несколько колхозов. На него было покушение, в него стреляли, но, слава богу, обошлось.
Потом деда послали в Харьков в аспирантуру, и маме пришлось учиться во втором классе в украинской школе. Шёл тридцатый год, начинался голод. Ходили на вокзал и ели в столовой бурду, но для маленькой мамы эти походы были целыми путешествиями. На вокзале она видела жизнь без прикрас. Через год деда перевели в Москву в аспирантуру, и пришлось вернуться на Арбат, в Плотников переулок.
Но семья столь разрослась в четырёхкомнатной квартире, что в такой тесноте жить уже не могли. И мой прадед Айзенштадт поменял две комнаты в Плотниковом переулке на одну большую комнату в 52 метра с эркером в том самом доме на углу Арбата и Староконюшенного. В бывшей зале для приёмов Лики Мизиновой оказались три семьи. Мои прадед Иосиф Айзенштадт и прабабка Мария Айзенштадт. Мои дед Илья и бабушка Ханна с маленькими дядей и мамой. Но пока последние были в разъездах, пустили прадедова брата из Белоруссии с женой и дочкой. Думали, чуть-чуть поживут, но брат прадеда внезапно умер, и жену с дочкой оставили навсегда.
Русская сказка «теремок» была в еврейской семье дежурным сюжетом. Впрочем, если б не пустили, немцы уничтожили бы этих родственников в войну — как остальных, оставшихся в Белоруссии. Три семьи разгородили залу для приёмов шкафами — маминой семье досталась самая неосвещённая часть, шёлковый абажур горел целый день, из-за чего она рано надела очки.
Мои прабабушка Мария и прадедушка Иосиф меньше всего напоминали библейскую пару, и жили в комнате с эркером в жанре мелодрамы. Прадедушка Иосиф шлялся ночами по любовницам до старости лет, а прабабушка Мария ждала его для упрёков до утра. Утром прадедушка являлся виноватый и ложился спать, а детям из-за этого не разрешали шуметь. Когда прадедушка просыпался, к нему ломились друзья, отчего прабабушка неистовствовала не меньше. Освободившись от светской жизни, прадедушка играл и озорничал с внуками.
Учебный год мамы был разбит переездами, пришлось снова идти во второй класс 9-й школы, бывшей Медведевской гимназии на Староконюшенном. Она училась в одном потоке с моим другом драматургом Вадимом Коростылёвым, написавшим бессмертную песню про то, что «хорошее настроение не покинет больше нас», и покинувшего нас недавно.
Когда взрывали храм Христа Спасителя, мама была среди арбатских детей, ходивших смотреть. У неё был такой стресс, что непонятно каким образом она подставила руку под непонятно откуда взявшийся работающий вентилятор. Шрам на руке остался до сих пор. У меня с этим местом тоже не было особой любви — меня насильно возили в бассейн «Москва» из оздоровительных соображений. Чтобы проникнуть из душа на улицу, необходимо было поднырнуть под стеклянную загородку. Я смертельно боялась этого,