Выплакав вскипающие, выжигающие глаза слезы, Гинивара возвращается на свое место, набрасывает на плечи плащ и замирает, сцепив руки на коленях.
На Лалик обрушивается золотая сетка, обтягивает ее руки, ноги… а на поясе с веселым звоном сплетается короткая юбочка из тонких золотых дисков. Такие же диски ложатся тяжелым ожерельем, от подбородка до груди. Ее танец оказывается самым простым — будто девочка танцует, не стараясь и не задумываясь. Движения Лалик легки и незамысловаты, но подруги смотрят на нее, не отрываясь — и улыбаются. Муна так даже начинает тихо подпевать кристаллу в руках богини. Улыбается и сама танцовщица; так ей тепло и отрадно живется в этом мире… ее веселье не задевает, оно согревает прикоснувшихся к нему. Но и у Лалик есть что сказать богине; и вернуться, стирая светлые слезы.
Муна становится похожей на морскую царевну — корсаж из веточек коралла, а на руках, от локтя до мизинца — подобие прозрачных плавников. Ноги северянки будто одеты в высокие сапожки, ажурные и многоцветные; приглядевшись, девушки видят, что это ракушки. Она не сразу начинает танцевать, долго прислушиваясь к музыке. Поначалу плавная и ритмичная, как колыхание волн, музыка вскоре накрывает танцовщицу с головой. Не понять — сама ли морская дева вызвала эту бурю, или же шторм застиг ее врасплох вдали от родных мест… предупреждение ли это, подтверждение ли… Муна танцует, не слушая музыку, не подчиняясь ей — но явно переча, отвергая, пытаясь переломить ее рисунок. Амариллис кажется, что в глазах северянки плещется страх, а взмахи ее рук становятся похожи на судорожные движения тонущего человека… Как бы то ни было, Муна уходит, лишь коротко поклонившись богине, оборвав танец, не доведя его до финала.
Ксилла дольше всех ожидает воли богини. Ее наряд буквально прорастает из нее самой — это перья… маленькие, пушистые на груди и бедрах, длинные, легкие — венчиком на голове, и сильные, маховые — на поднятых руках. Когда суртонка танцует, слышен стон рассекаемого воздуха, и она временами надолго зависает довольно высоко от пола. Поначалу она боится, даже вскрикивает, не чувствуя под ногами пола. Но, мало-помалу, напряженные руки Ксиллы расслабляются… Они видят это: кисть, дрожащая от усилия держать жест любой ценой, пальцы, вытянутые, прижатые друг к другу плотно-плотно вдруг коротко, резко вздрагивают — будто пчела ужалила — и вот уже плывут, движутся мягко, бездумно… как подводная трава. Но все же танцовщица так до конца и не доверяется своим крыльям; она могла бы летать, но предпочитает не отрываться от земли.
Амариллис богиня призывает последней.
Переступить через одежду, будто через сброшенный кокон. Шагнуть раз, и другой навстречу — именно так, себе самой… Амариллис уже догадалась. Посмотреть вглубь искрящегося кристалла. Ждать.
Ждать девушке не пришлось. В ту же секунду ее наряд вспыхнул на ней — короткое, рваное по подолу платье из темного пламени, открывающее плечи. А на шее — ожерелье из обжигающе холодных льдинок… будто взяли воду из самого глубокого и темного омута, промерзавшую до самого дна, да и разбили, а остренькие иголочки и осколки смерзлись в причудливую цепь. Такие же черные ледяные браслеты украшают запястья и щиколотки Амариллис.
Она начинает кружиться — медленно, плавно, раскинув в стороны руки. Языки пламени лижут ее тело, лед посверкивает на осторожно переступающих ногах. Не прекращая кружения, она вскидывает руки и они словно оживают… рисуют в воздухе узоры созвездий, выпускают из раскрывающихся ладоней россыпи солнц. Вдруг Амариллис замирает, прижав ладони к груди. И, коротко вскрикнув, открывает их дарящим, отдающим жестом, протягивая ввысь зачерпнутый из глубины огонь. Она не торопится. Ей надо протанцевать легкую поступь весны, отстучать дробь торопливого летнего дождика, низко-низко проскользить колючей вьюгой… и упасть осенним листом, кружась и замирая от предвкушения покоя. И снова встрепенуться — змеей, сбросившей кожу, птицей, пробующей ветер крылом, раскрывшимся цветком. И опять терять лепестки, умирать, угасать, иссякать… только для того, чтобы просыпаться, наполняться до краев, расцветать и дарить. Всю себя. И в тот миг, когда она чувствует себя наполненной до краев солнечно-виноградным биением жизни, все, что она отдавала — враз, сполна возвращается к ней. Амариллис останавливается, охватив плечи руками, еле дыша, боясь расплескать, не удержать дарованное…
Потом она, как и другие танцовщицы, вернулась на свое место, машинально набросила плащ. Странно, но Амариллис не могла вспомнить музыку, сопровождавшую ее танец. В святилище вновь воцарилась тишина, девушки сидели молча, даже не переглядываясь. И вот огонь в светильниках начал медленно угасать, тепло, исходящее от каменного пола, стало иссякать, и порыв январского ветра напомнил им, что время ритуала истекло. Танцовщицы покидали храм Нимы. Каждая, прежде чем ступить на ведущую вниз лестницу, подходила к белевшей в полумраке статуе, опускалась на колени, прижималась лбом к камню под ногами богини и — обещала, просила, благодарила…
Спустя несколько минут после того, как танцовщицы Нимы покинули крышу храма, из-за колоннады неслышно вышел человек. Двигаясь легко и бесшумно, он подошел к изображению богини. Светильники, стоявшие рядом с Нимой, почти погасшие, вдруг разом вспыхнули, будто приветствуя незваного гостя. А он спокойно вступил в круг света и учтиво поклонился богине.
— Мир тебе, Нежнорукая…
Это был молодой мужчина, лет двадцати с небольшим; высокий, длинноногий и при этом довольно широкий в плечах; бледный — но, возможно, в его бледности была повинна черная одежда. Волосы его, забранные в хвост на затылке, спадали на спину тремя светло-пепельными косами. Широкий ясный лоб говорил о том, что пришедший в храм отнюдь не дурак; черты лица, четкие и ясные, вполне располагали к нему. Все бы ничего, если бы не глаза. Прозрачно-ледяные, с черными точками зрачков, создающих впечатление томительного упорства, какие-то спокойно-бешеные… достаточно было заглянуть в них один раз, и становилось понятно, что парень этот — не из тех, кого выбирают в спутники на темной дороге, потому как такой сорви-голова непременно навлечет беду. Определенные сомнения вызывал и рот гостя — тонкие губы, сжатые в упрямую линию… с таким не договоришься, поскольку он и слушать не станет. Из оружия при нем был только два легких меча, крест-накрест за спиной.
— Прости, что явился без приглашения. Как видишь, мои манеры не улучшились. Благодарю, что позволила мне полюбоваться твоими танцовщицами… — он снова поклонился, прижав правую руку к груди, — Кстати, брат, которая из них твоя подопечная? — сказал незваный гость, слегка поворачивая голову влево.
Тот, кого он назвал братом, уже стоял рядом с ним. Слабо светились в темноте белые одежды, и синим огнем горели на смуглом лице глаза.
— Ты ничуть не изменился, Гарм. Появляешься там, куда тебя не звали, и ищешь тех, до кого тебе не должно быть ни малейшего дела.
Названный Гармом склонил голову и развел руками — извините, мол, так уж вышло…
— Как ты сюда попал? — свет синих глаз стал пронзительным, холодным; казалось, два луча выходят из глаз смуглолицего, упираясь в лоб Гарма.
— Обижаешь, брат. Я и в сокровищницу здешнего царька как к себе домой могу войти, не то что в матушкин храм. Охраны здесь никакой… даже странно.
— Ничего странного. — Собеседник молодого похвальбишки повел рукой, пробуждая угасшие светильники, — Об этом ритуале… пожалуй, лучше сказать — обычае, — никто не знает. Иначе бы места за колоннами стоили бы целое состояние, а Ирем внезапно наводнился князьями и королями со всего Обитаемого Мира. Это не зрелище, это таинство.
— Ты все такой же зануда, аш-Шудах. Но объясняешь хорошо. Так кто из них твоя рабыня?
— Что, хочешь перекупить?
— Денег недостанет… Неужели та, морская?.. Боюсь, она плохо кончит, слишком уж непослушна и своенравна.