Так и получилось, что в свою великую оранжевую революцию, в августе 1991-го, мы вступили с относительно демократическим вождем и со сверхдемократическим настроем продвинутой части общества, но без готового ценностного языка и ясных политических ориентиров. Один только Солженицын накануне распада империи попытался с помощью дореволюционных понятий описать посткоммунистическое будущее, его неизбежные драмы и те вызовы, которые оно бросает нам, нынешним: «Как нам обустроить Россию». Остальные не сделали и этого, а бесконечно перебрасывались немногочисленными терминами политического словаря, которые от того окончательно затирались и обессмысливались: «патриот — демократ»; «демократ — патриот».

Очень скоро сословию интеллигенции стало вообще ни до чего. Упустив время, подаренное ему историей для исполнения высокой миссии и одновременно — для яркой политической самореализации, оно обречено было отойти в сторону и заняться элементарным физическим выживанием. Реформы, о необходимости которых интеллигенция так охотно говорила (красивое слово — реформа!), особенно жестоко ударили по ее имущественному статусу, искусственно обеспеченному поздней советской властью; они разорили, маргинализировали интеллигенцию. И заставили выбирать: или прозябание, или попытка встроиться в новую реальность без старых иллюзий.

Собственно, и победившему политическому классу в 1992-м стало не до идей. Зависая над пропастью, не чувствуя поддержки ни в ком и ни в чем, рискуя получить гражданскую войну и лихолетье взамен ожидаемой свободы, еще больше опасаясь завтрашней мести со стороны сегодняшних врагов, он стал лихорадочно возводить мощные социальные опоры, создавать слой крупных собственников, которые были бы шкурно заинтересованы в существовании нового режима и потому не дали бы его в обиду.

В свою очередь, и этому слою тоже было не до абстрактных идей. Шел конкретный процесс первоначального накопления капитала, и все сознавали: кто зазевается — лишится всего.

Не до идей было и чекистам-коммунистам. Одни лихорадочно микшировали процесс декоммунизации, грозивший им поражением в правах; другие вживлялись в новую систему власти, постепенно адаптировали ее к своим нуждам; третьи готовили реставрацию коммунизма через приручение его двойника, Советы народных депутатов.

Ближайшие цели и обеспечивающие их достижение технологии стали центром, сутью и движителем политического процесса. А верхний уровень, смысловой, был предан полному забвению. О базовых ценностях мы в отведенное историей время не успели договориться; свято место оказалось пусто. Не случайно новая Россия в течение долгих лет была страной без официально утвержденного гимна и герба; прекрасная музыка Глинки так и не была конституирована, да и слов она тоже не дождалась. Какой может быть герб у государства, не оформившегося содержательно? Какие могут быть слова у гимна, если никто не знает, откуда мы движемся, куда и во имя чего? Что нас внутренне объединяет, что внешне обособляет от других народов, других гражданских наций?

ДЕРЖАВНОСТЬ КАК НАЦИОНАЛЬНАЯ ИДЕЯ: НА ПУТИ К ВОЙНЕ

Нельзя сказать, что никто не чувствовал этой пустоты. Как только политическая ситуация была взята под контроль и — после трагических событий октября 1993-го — сиюминутный риск реставрации прежнего режима отпал, Ельцин с его великой интуицией (хотя не самым лучшим аналитическим аппаратом) впервые заговорил о национальной идее и необходимости быстренько ее разработать. Можно посмеяться над его наивностью; можно разъяснить всю колоссальную разницу между базовыми ценностями, живущими в сознании и сердцах людей, и национальной идеей, живущей только на бумаге и в воспаленном сознании военизированной бюрократии; факт остается фактом: Ельцин почуял необходимость простых ответов на сложные вопросы. Что значит быть россиянином… ну и далее, по списку. Увы, если работу вовремя не проделали те, кому сам Бог велел, то ее с опозданием проделают те, кому Бог явно не велел этого делать.

Политик, получивший страну в ситуации разлома, но не имеющий готовых рецептов по ее концептуальному объединению, обычно хватается за первый попавшийся образ, цепляется за него и вдохновенно несется на нем в будущее, как Мюнхгаузен на ядре несся покорять Луну. Ельцин особенно тяжело страдал из-за того, что не мог восстановить дееспособное государство в исторически обозримые сроки; из-за того, что вынужден был лавировать между всеми этими нарождающимися олигархами, старыми номенклатурными кланами, спецслужбами. Естественно, ему очень нравился образ державности. И лично для него, с его царским самоощущением и стилем, этот образ вполне подходил: компенсировал нехватку реальной государственности, помогал изживать комплекс политической неполноценности.

Но державность не является и не может являться отправной точкой в поиске общенационального ценностного ряда; самодержавие в уваровской триаде — лишь форма правления, наиболее подходящая для православного сознания в его русской огласовке, политическое следствие религиозной и национальной причин. Державность — это либо атрибут националистической политики; либо масштабный лозунг, мобилизующий нацию в преддверии войны. Национализма в ельцинские времена не было. А вот война вскорости началась.

ЖИЗНЬ ПОСЛЕ ЦЕЛИ

Даже не разделяя массовых пацифистских иллюзий периода первой чеченской кампании, не веря в возможность ухода центральной России с территории террористического свободолюбия, каковой была Чечня в 1994-м, все равно приходится признать три печальных обстоятельства.

Во-первых, к той войне Россия была решительно не подготовлена; политическое руководство страны непоправимо поспешило, допустило фальстарт.

Во-вторых, этот фальстарт только потому и стал возможен, что ложный пафос державности подменил собою спокойный дух созидания единой гражданской нации с общей шкалой ценностей. В известном смысле ужас первой чеченской кампании стал кровавой расплатой за демократическое словоблудие второй половины 80-х.

В-третьих, и в-главных, как только страна увязла в Чечне, поиск этих самых базовых ценностей, даже на пародийном уровне — а подать сюда национальную идею! — окончательно прекратился. Когда ты неудачно воюешь и при этом не успел до начала боевых действий создать управляемое государство, то есть тотально зависишь от внутреннего расклада, — ты обречен забыть о каких бы то ни было серьезных политических целях и задачах. Остается одно: бесконечно лавировать, сталкивая врагов лбами, поочередно вступая во временные коалиции то с одними, то с другими. В этом смысле ситуация 1995–1996 годов была даже хуже ситуации 1993-го; там шла политическая борьба не на жизнь, а на смерть — здесь все напоминало политический базар. Мы вам это, вы нам то… Выживание правящей элиты стало фактором и смыслом текущей политики. Слоганы президентских выборов 1996-го — «Голосуй или проиграешь», «Голосуй сердцем» — предельно точно характеризуют эпоху со всем ее политическим иррационализмом и утратой каких бы то ни было ориентиров, кроме непосредственного удержания власти как таковой.

Тут, впрочем, необходима существенная оговорка. Ставя знак равенства между собой и демократическим будущим России, отождествляя собственное политическое выживание с шансом на дальнейшее развитие страны, Ельцин по-своему был прав. Даже проигрывая на чеченском фронте, даже унижаясь перед разнородными кланами, даже утрачивая подчас способность ясно мыслить, он все равно оставался в тот момент последним и единственным гарантом нашей политической и экономической свободы. Ни одного сколько-нибудь реального, избираемого кандидата от демократических сил, тогда не было; грозного Чубайса ненавидели, капризного Явлинского презирали, номенклатурному Черномырдину не симпатизировали. Кто в этом виноват — вопрос академический. Было — так. И только это имело значение.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×