послужила как бы сигналом к окончанию побоища.
Вскоре к центру города подоспели омоновцы, поднятые по тревоге, и пожарными брандспойтами разогнали остатки озверевшей молодежи. Тех, что не успели убежать, омоновцы, верные своему принципу: круши все, что движется, — добивали сапогами и дубинками, не разбираясь, кто к какой группировке принадлежит. Их одухотворенные лица, скрытые под черными полумасками, и слаженные, четкие действия словно олицетворяли собой окончательную, неодолимую власть рока.
Речь, с которой выступил по местному радио Гека Монастырский, потрясла едва начавших приходить в себя после ночного кошмара федулинцев. Русский фашизм, говорил он, доселе искусно таившийся в темных городских закоулках, наконец-то обнаружил свой истинный, пещерный лик. С попустительства местных властей (он не назвал мэра Масюту, но все прекрасно поняли, о ком речь), воинствующие молодые ублюдки устроили отвратительный, разнузданный шабаш. Убытки, которые они причинили, исчисляются в огромных суммах, таким образом, в их городе нагло и безнаказанно попрано основное право человека — право на частную собственность.
— Среди невинных жертв погрома, — скорбно вещал Монастырский, — есть люди, с которыми мирные обыватели связывали все свои надежды на обеспеченную стабильную жизнь. И первый из них — Измаил Алихманович Алихман-бек, которого многие горожане любовно, по-семейному называли Папой. Не буду упоминать обо всех его заслугах, но ясно одно: от руки наемного убийцы пал великий спонсор, чья душа была уязвлена людскими страданиями. Казалось бы, что ему бездомные старики, околевающие на городских свалках, а он взял и открыл для них бесплатную столовую! И собирался, сам говорил мне об этом, построить современный хоспис, ни в чем не уступающий американским. Склоните головы, уважаемые сограждане, не будет у нас теперь хосписа… А что ему беспризорники, ночующие в подвалах, вымирающие от дурных болезней, промышляющие воровством и разбоем, неграмотные, одичавшие, но он, не умеющий проходить мимо людского горя, отлавливал их на улицах, сажал в поезд и отправлял на свою солнечную, благословенную родину, на Кавказ. Плачьте горькими слезами российские сиротки, некому больше купить вам плацкартный билет… Наверное, не найдется во всем городе человека, который хоть раз не почувствовал бы на себе заботливую, хозяйскую руку Алихман-бека, ибо всякий знал, к кому пойти с жалобой, с обидой, с просьбой; и я верю, эта широкая тропа, проторенная обездоленными людьми, не зарастет и после его смерти. Не дрогнула подлая рука убийцы, не сознающего, на кого он ее поднял. Теперь в нашей благодарной памяти Алихман-бек встал в один ряд с благородными мучениками режима — Владом Листьевым, отцом Менем, банкиром Кивилидзе, как и он, павшим по воле злодеев, не имеющих ничего святого за душой. Спи спокойно, дорогой кунак, мы за тебя отомстим…
В таком духе Гека Монастырский витийствовал около часа, ненавязчиво подталкивая слушателей к мысли, что после гибели Алихман-бека им больше не на кого надеяться, кроме как на него, Геку. Когда он сделал знак оператору, что закончил выступление, Лика Звонарева подошла к нему, молча опустилась на колени и поцеловала руку, которую он тут же обтер о штаны.
Глаза ее восторженно светились.
— Ты гений, родной мой! Интонация, лексика — ты гений! Прирожденный вождь. Повелитель орд! О- о, это восхитительно. Я просто обрыдалась.
Монастырскому было приятно это слышать.
— Не преувеличивай, кукла… Ладно, пойдем, пропустим по рюмочке. Чего-то я немного утомился.
В маленьком кабинете Звонаревой, заставленном аппаратурой, он привычно отразил мгновенную сексуальную атаку, силой усадив женщину в кожаное кресло.
— Не время сейчас, Ликуша. Видишь, какие события…
Директорша не очень огорчилась, достала из тумбочки серебряные рюмки, початую бутылку «Камю», тарелочку с порезанным лимоном, коробку шоколадных конфет. Все было с любовью приготовлено заранее.
— Сосредоточься на главном, — продолжал Монастырский, осушив рюмку. — На тебе полностью пропагандистское обеспечение предвыборной кампании. Будем валить Масюту. С Алихманом он подставился. Кое-какой компромат еще подброшу. Действовать надо четко, быстро и сокрушительно. Никаких сантиментов. Подготовишь пару-тройку убойных передач. Запускай осторожно, с подходом, с учетом всех настроений. Потом взорвем бомбу, от которой он уже не встанет. Портрет Масюты: сексуальный маньяк, растлитель детей, вор, лютый демократ. Коррупция, связи с криминалом. Все разоблачения с патриотическим акцентом. Что, дескать, ему, говнюку, Федулинск и страдания жителей города, если у него счета в женевском банке, а дети учатся за границей. Ладно, не мне тебя учить, но через неделю каждая федулинская мамаша при одном упоминании имени Масюты должна прятать своих детей. Повторяю: упор на патриотизм. Порядочные люди и так за нас, необходимо сманить всех этих ненормальных, которые бродят с красными знаменами. Совки, разумеется, выставят своего кандидата, скорее всего, этого старпера Белоуса. Он, конечно, тормознутый, но языку него подвешен как надо. Его тоже начинай пощипывать, но аккуратно, без перегиба. У него нет общей идеи. Социальная справедливость, денационализация, антинародный режим — это все чепуха, на этом он не сыграет. А вот дачку его на Лебяжьем озере прокручивай почаще. И вообще, намекай, намекай, но без конкретики. Всю фактуру побережем до второго тура, если он туда выскочит. Но это вряд ли…
Лика слушала завороженная и как бы в забытьи махнула третью стопку. Монастырский поморщился.
— Не злоупотребляй, — укорил строго. — Позавчера тебя видели в «Ласточке» в совершенно непотребном виде. С каким-то белобрысым фертом. Кто, кстати, такой?
Лика порозовела:
— Уж не ревнуешь ли, любимый?
— Оставь, Лика. Ты же понимаешь, тут не Москва. Один прокол — и тебя нету. Жаль расставаться. Вроде сработались.
Угроза странным образом подействовала на журналистку. В отчаянии она сделала очередную попытку расстегнуть на Геке штаны, но крепко получила по рукам.
— Угомонись, девушка! Все очень серьезно. Баловаться будем в мэрии, когда я туда сяду. Там диваны удобные.
— В Кремле еще лучше, не правда ли, любимый?
Монастырский ожег ее взглядом, как хлыстом.
— Ты против?
— Боже мой! — пролепетала пожилая вакханка трескучим, нежным голосом. — Да тебя же никто не остановит, любимый!
В это же время в номере «люкс» единственного в Федулинске отеля «Ночи Кабирии», приватизированного тоже на пару Алихман-беком и Гекой Монастырским, сидели напротив друг друга двое мужчин, один — старый, лет семидесяти, с окладистой бородой, с выпуклым, как у мраморной чушки, лбом и с мрачными, отливающими антрацитом глазами; другой — молодой, не старше тридцати, с простодушным лицом коммивояжера, распространителя «гербалайфа», со светлым, под Чубайса, чубчиком, с доброй, простецкой улыбкой. Старшего звали Илларион Всеволодович Куприянов, в деловых кругах он был больше известен под кличкой «Чума». Младший, по имени Саша Хакасский, никаких кличек не имел, да и, судя по вкрадчивому, интеллигентному говорку, не стремился иметь. Впрочем, он больше слушал, чем говорил. Оба так увлеклись беседой, что кофе в чашечках, стоявших перед ними, давно остыл: они к нему не прикасались. Зато надымили в комнате до сизого марева.
Саша Хакасский приехал четыре дня назад, занял «люкс», сутки отсыпался, потом бродил по городу, приглядывался, наводил справки. Если бы кто-то следил за ним, то не заметил бы в его передвижениях никакой логики. По беззаботности, с которой он слонялся по улицам, его можно было принять за курортника, если бы это был Сочи, а не Федулинск. Тем более что половину второго дня он провел на озере, на пляже, отдал дань местным красотам, позагорал, побултыхался в чистых, глубоких озерных водах, попил пивка в баре с претенциозным названием «Мичиган-2». Пожалуй, единственной особенностью, которая могла бы заинтересовать стороннего наблюдателя, была необыкновенная общительность молодого человека и то, с какой охотой он вступал в контакт с любым, кто подворачивался ему под руку, — прохожим,