своего тревожного детства он запомнил мозолистые руки отца и его фатальную угрюмость. В обозначении Шагалом образа родителя трогательными словами, «как и он, я был молчалив», кроется печальная неосознанная готовность втянуться в тяжелое ярмо, безропотно подставить свое неокрепшее плечо раздирающей его лямке, и так двигаться навстречу неотвратимой гостье – смерти. Но в этих словах и неприятие роли несчастного отца – грузчика, таскающего за гроши бочки с селедкой. Ранняя психическая напряженность и физическая слабость вкупе с необычайной энергичностью матери сделали его задумчивым, мечтательно-озабоченным и немного романтичным. «Я посмотрел на свои руки. Они были слишком нежными… Мне надо было найти себе такое занятие, которое бы не закрывало от меня небо и звезды и позволило бы мне понять смысл моей жизни». Таким образом, сын не принял жизненных рамок отца, которые отражали животную борьбу за выживание, оставаясь слишком тягостным бременем для его психики. Но частично принял его семейный уклад, потому что воочию убедился, какой великой силой обладает женственное и материнское начало, которое помогало нести несчастному отцу его судьбу- крест.

Помог юноше изменить отношение к жизни не кто иной, как его дед. Именно благодаря деду, легко перешагивавшему через границы общепринятых норм, Шагал сумел освободиться от сковывавших его пут – системы условностей своего народа. Родовые связи у еврейского народа можно отнести к одной из форм управления подрастающим поколением. Поэтому местонахождение Шагала на координатной сетке между изнуренным, вызывающим жалость и скорбь отцом и легким на нестандартные решения, часто увиливающим от своей роли дедом кажется логичным и непротиворечивым. Но старик, который своим тунеядством загнал в гроб молодую жену («полжизни он провел на печке, четверть – в синагоге, а остальное – в мясной лавке»), показал путь, отличный от медленного самоубийства отца. И это тайное и скрытое стремление деда противоречить стандартам, действовать вопреки предопределенности открыли Шагалу путь к цепи собственных нарушений: безоговорочного отделения себя от семьи и ее прямолинейных традиций, ужалившего окружающих твердого решения заняться творчеством, наконец, отделения своего стиля в живописи от всех возможных направлений и школ. Лишь традицию семейных уз он принял без ропота и сомнений; она была внушена ему столь значительным числом людей, преподнесена с таким безусловным авторитетом, что он стремился повторить модель еврейского брака, защищая и отстаивая его в душе, как первую реликвию. Но и тут его особенно впечатлительная душа приняла идею семьи в сердце – совсем не так, как у многих преуспевающих прагматиков этого плодотворного народа. Семья в традиционном представлении еврея-обывателя была частью успешности, поэтому ею стоило дорожить. Для молодого же Шагала семья стала частью принципов, возможностью оставаться самим собой, вести откровенный разговор на любую тему. В этом коренное отличие его представлений от представлений большей части еврейского народа.

Каждый последующий шаг давался Марку с боем, причем нелегким. То, что его сверстникам доставалось без труда, казалось само собой разумеющимся, этот еврейский мальчик добывал в сражении. Но таким образом он закалялся. Он был крайне наблюдателен, ничто не ускользало от его взора, все могло пригодиться для выживания в мире, который, как он обнаружил, отвернулся от него. Окружающие просто жили, он же каждую минуту раздумывал, как вырваться из заколдованного и безжалостного круга, сдавливавшего грудь прессом зависимости от материального мира. Земное притяжение казалось ему слишком сильным и непомерно суровым. В истерзанной юношеской душе вызрело обостренное чувство свободы: Марк решил, что будет заниматься только тем, что наполнено воздухом свободы, дарит радостное ощущение бескрайности полей, необъятности космоса и безумное сколыхение полета. С детства он научился жить между небом и землей, и его отношение к семейной жизни стало проекцией этого воздушного мироощущения, оно же передалось и его избраннице. Вернее, непостижимым образом совпало с ее лирическим и почти всегда одиноким пониманием окружающего мира. В этом не так уж много странного, тут присутствует отражение общей для двоих покорности традициям, перенесенной в плоскость индивидуального, личного, сугубо интимного. Но для нее – покорности женской, абсолютной; для него же, слишком много думавшего и страдавшего, – покорности как способа оттолкнуться и начать новый, уже собственный поиск.

В то время, когда для окружающих мальчиков жизнь еще была веселой беззаботной игрой, в его чувствительном до болезненности воображении уже маячил вопрос жизни и смерти. Наконец он обрел рисование, начав с копирования и постижения искусства точных линий. Но не зря ведь он изумлял всех невероятной наблюдательностью – плодом долгих раздумий. В конце концов в семнадцать лет благодаря исключительно собственной настойчивости он оказался в мастерской Иегуды Пэна, дружившего с Ильей Репиным и отменно знавшим живопись как академическое ремесло. К искусству Шагалу еще надо было подобраться. Марк Шагал признавался позже, что прямолинейный путь изначально претил ему; скорее всего, к моменту серьезных занятий живописью разрыв между воображением и действительностью был уже слишком велик. Его необычный до странности вкус и его особое миропонимание долго созревали, и это важно учесть, так как именно эти глубокие, как старческие морщины, штрихи в портрете Шагала сыграли главную роль и в его становлении как художника, и в построении здания семейной жизни. Он научился слушать собственный голос, звуки которого прорывались из глубин естества и нарастали, переходя в оглушительный, навязчивый гул, неумолимое требование двигаться дальше, чтобы «не зарасти мхом».

Двадцать семь рублей со снисходительной резкостью брошенные отцом под стол, чтобы он униженно собрал их (и так лучше осознал важность сделанного шага), стали кульминационной точкой взаимоотношений с семьей. Приняв этот первый и последний взнос отца в его становление, Марк окончательно оторвался от семьи, как оперившийся птенец, навсегда оставляющий свое гнездо. Но он взмыл над землей, ибо отсюда начинается его долгая и крепкая дружба с облаками, жизнь на небесах с редким посещением земной действительности. Бросив деньги под стол, как и прежде, когда давал на обучение, отец намеревался подчеркнуть свою значимость и уколоть сына-отщепенца, научившегося смотреть сквозь действительность куда-то вдаль. Марк простил это несчастному нереализованному родителю, еще больше укрепившись в мысли, что его путь будет совсем иным. Он ринулся в Петербург, намереваясь покорить могущественную столицу изящных искусств. Но земное притяжение неумолимо тянуло его в бездну принадлежности к бесхитростному и злому миру. Лишь свойственная еврейскому народу изворотливость и умение приспосабливаться позволили ему зацепиться в российской столице искусств. Сначала ученик в мастерской вывесок, зарабатывающий право на проживание в городе в качестве ремесленника, затем лакей в семье адвоката, наконец стипендиат в художественной школе Званцевой – тут двадцатилетний молодой человек демонстрировал удивительную целеустремленность, настойчивость и последовательность. Сзади стеной невидимых ощетинившихся копий его подпирала перспектива возврата в селедочную лавку, с тем чтобы таскать бочки, и погребения заживо в зловонных парах нищеты. Это навязчивое ощущение заставляло его бороться и искать другой путь, хотя часто его не жаловали там, куда он упорно пытался проникнуть.

В то время формирующемуся Шагалу было мало дела до девушек, в автобиографии он признавал себя «в амурной практике полным невеждой». Нет, его, конечно, волновали формы взрослеющих девиц. Однажды, по собственному признанию, он предложил помощь девочке, если только она обнажит для него ножку. Но это не было похоже на страсть к противоположному полу, а главное, слишком отвлекающими, слишком могущественными были раздирающие его на части мысли о будущем: каждый день взросления он вспоминал, что если ничего не предпримет, его ждет тяжелая изнурительная работа. В позднем мужском созревании присутствовала своя особая прелесть: рисуя обнаженное женское тело (например, в этот период была написана «Сидящая красная обнаженная»), он переживал сублимацию, переход сексуальной энергии в ментальную силу, что отвращало его от грубых раздражителей. Себя он подает робким, едва решающимся ответить на поцелуй Анюты, первой в его жизни девушки. И хотя позже Марк «целовался напропалую», не лишен был и чисто мужских желаний, «непреодолимых, как прихоть беременной женщины», первый опыт не обжег его плотским цинизмом низменных побуждений. Он всегда оставался сначала тихим романтиком, поэтом, жаждущим душевных ощущений, а уж затем, во вторую очередь, влюбчивым пареньком с воображением светского донжуана. У одной из своих пассий Марк Шагал как-то встретил главную любовь своей жизни…

Белла Розенфельд родилась в том же самом тихом белорусском Витебске, только на другом берегу Западной Двины, в семье состоятельного владельца ювелирных магазинов. Семейными канонами предопределялись скромность, целомудренность и следование жесткой системе незыблемых правил своего

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату