Джанна обернулась. Ее лицо наполовину закрывала спинка сиденья, она бросила на меня быстрый, недоверчивый и сердитый взгляд. Я думал, что она повторит вопрос. Но нет, она сразу отвернулась и стала смотреть прямо перед собой.
Впереди но дороге, нее еще идущей немного вверх, навстречу нам шли небольшие группы местных жителей, юношей и девушек. Это была обычная воскресная прогулка. Девушки шли, взявшись под руки, образовав целые цепочки, которые иногда доходили до середины дороги. Оказываясь рядом, мы видели, что они разглядывают нас через стекла смеющимися глазами, в которых любопытство смешивается со странной гордостью, с плохо скрываемым презрением.
— Папа, — снова спросила Джанна, почему древние могилы не такие печальные как те, которые поновее?
Компания, более многочисленная, чем другие, заняла почти всю проезжую часть. Молодежь пела и совсем не думала уступать нам дорогу, поэтому машина почти остановилась. Отец секунду помолчал.
— Понятно, — ответил он. — Те, кто умер недавно, нам ближе, поэтому мы любим их больше. Этруски, видишь ли, умерли слишком давно, — он снова как будто рассказывал сказку, — это как если бы они никогда не жили, как будто они
Снова молчание, на этот раз более длительное. Наконец (мы были уже совсем близко от площадки перед входом в некрополь, на которой стояли автомобили и старые кабриолеты) настал черед Джанны преподать нам урок.
— Ну вот, сейчас, когда ты так говоришь, — тихо сказала она, — я подумала, что этруски тоже жили, и я люблю их так же, как и всех остальных.
Осмотр некрополя, как я сейчас вспоминаю, и прошел под знаком необычайной нежности этих слов. Джанна, самая маленькая из нас, заставила нас кое-что понять, она, в определенном смысле, вела нас за руку.
Мы зашли внутрь центральной гробницы, гробницы знатной семьи Матута: это был низкий подземный зал, вмещавший десятка два погребальных лож, каждое из которых занимало собственную нишу, вырубленную в стенах из туфа и украшенную полихромной лепкой, изображавшей милые сердцу верные предметы-спутники повседневной жизни: мотыги, веревки, топоры, ножницы, лопаты, ножи, луки, стрелы и даже охотничьих собак и болотную дичь. И я, забыв свое обычное стремление к филологической точности и тщательности, пытался как можно ярче представить себе, что значили для этрусков Черветери, этрусков, живших уже после римского завоевания, постоянные посещения этого пригородного кладбища.
Я представлял себе, как они приходили, наверное, пешком из ближайшего селения: семьи, группы молодежи, вроде тех, которых мы встретили недавно на дороге, парочки влюбленных или друзья, а может, и в одиночку. Совсем, как в наши дни, когда в селениях итальянской провинции ограда кладбища — это цель ежедневной вечерней прогулки. Они бродили между гробницами конической формы, прочными и массивными, как бункеры, которыми немецкие солдаты усеяли Европу во время последней войны (мало- помалу обитые железом колеса повозок проложили две глубокие колеи в мощеной дороге, которая пересекает кладбище из конца в конец); гробницы эти, конечно, и внутренне напоминали жилища-крепости живых. Мир изменялся, да, в этом люди должны были признаться себе. Он уже не был таким, как когда-то, когда Этрурия со своей конфедерацией свободных аристократических городом государств владела почти всем италийским полуостровом. На сцену вышли новые цивилизации, более грубые и примитивные, но в то же время более сильные и воинственные. Но какое это имело значение!
За оградой кладбища у каждого из них был второй дом, а в нем уже приготовленное ложе, на которое скоро его поместят рядом с праотцами. Там вечность не казалась иллюзией, сказкой, пустым обещанием священнослужителей. Будущее могло как угодно изменять мир. А там, в тесном кругу почивших близких, в сердце этих гробниц, куда вместе с умершими помещали и все то, что делало жизнь такой прекрасной и желанной, в этом уголке мира, таком надежном, защищенном от всех невзгод, по крайней мере там (а мысли умерших, их стремления все еще вились вокруг конических гробниц, заросших дикими травами), там никогда ничего не изменится.
Когда мы собрались уезжать, было уже темно.
От Черветери до Рима недалеко, километров сорок. Однако и близким этот путь не назовешь. Примерно на полпути дорога Аурелия стала заполняться машинами, которые возвращались в Рим из Ладисполя и Фреджене. Мы были вынуждены двигаться почти со скоростью пешехода.
И вот тогда, еще раз, в атмосфере тишины и дремоты, царившей в машине (даже Джанна задремала), вернулся в мыслях к годам своей ранней юности и вспомнил Феррару, еврейское кладбище в конце улицы Монтебелло. Я снова видел просторные лужайки, редкие деревья, плиты и стелы, тесно стоящие вдоль ограды и внутренних стен. И я увидел, как будто наяву, монументальный склеп Финци- Контини: безобразный памятник, по крайней мере я с детства слышал, что так о нем отзывались у нас дома, — но все же величественный и значительный, хотя бы благодаря важному положению, которое занимала семья.
И у меня, сильнее, чем раньше, сжалось сердце при мысли, что в этом склепе, построенном, казалось, чтобы гарантировать вечный покой и первого его обитателя, и всех его потомков, только один из всех Финци-Контини, которых я знал, обрел-таки этот покой. Действительно, там был погребен только Альберто, старший сын, умерший в 1942 году от лимфогранулемы. А Миколь, младшая, и их отец, профессор Эрманно, и мать, синьора Ольга, и синьора Регина, очень старенькая, разбитая параличом мать синьоры Ольги, — все они были вывезены в Германию осенью 1943 года, и кто знает, похоронили ли их вообще где-нибудь.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Склеп был огромным, массивным, внушительным: это было сооружение, немного напоминающее античный и немного восточный храм, он казался созданным для декораций «Аиды» или «Навуходоносора», которые были в моде в наших театрах еще несколько лет назад. На любом другом кладбище, например на соседнем городском, памятник таких форм и размеров никого бы не удивил, более того, он затерялся бы среди других и остался незамеченным. Но на нашем кладбище он был единственным, поэтому, хотя он и находился довольно далеко от входа, в глубине заброшенного участка, на котором уже полвека как никого не хоронили, его громада сразу бросалась в глаза.
Если не ошибаюсь, его заказал одному известному профессору архитектуры, которому город обязан появлением других подобных уродов, Моисей Финци-Контини, прадед Альберто и Миколь со стороны отца, умерший в 1863 году вскоре после присоединения Папской области к Итальянскому королевству и, следовательно, после полного упразднения гетто в Ферраре. Он был крупным землевладельцем, «реформатором сельского хозяйства Феррары», как сказано на памятной доске, которую община поместила на третьей площадке лестницы синагоги на улице Мадзини, чтобы увековечить заслуги этого «итальянца и еврея». Однако нельзя сказать, что он обладал утонченным художественным вкусом. Приняв решение построить склеп для себя и своих близких, он так и сделал. Время было прекрасное, наступило процветание. Все располагало к надеждам, к свободным порывам. Он впал в эйфорию, поскольку наконец стал свидетелем гражданского равенства, того самого, которое во времена Цизальпийской Республики позволило ему приобрести первую тысячу гектаров плодородной земли. Это и объясняет, каким образом суровый патриарх позволил себе не считаться с расходами в столь торжественный момент. Очень вероятно, что достойному профессору дали карт-бланш. А он, в свою очередь, совсем потерял голову при виде всего того мрамора, который оказался у него в распоряжении: чистейшего каррарского, красного веронского, серого с черными прожилками, желтого, голубого, зеленоватого.
И тогда из всего этого получилась чудовищная смесь: там переплетались архитектурные детали мавзолея Теодориха в Равенне, египетских храмов Луксора, римского барокко и даже — об этом напоминали тяжелые колонны перистиля[1] — архаической Греции Кносса. Но так уж получилось. Постепенно, год за годом, время, которое все всегда устраивает по-своему, само привело в