Вопрос был не совсем отвлеченным. В Америке Кира прожила год – ездила по обмену в десятом классе, тогда как раз перестройка началась и можно стало ездить. Нельзя сказать, чтобы Кире как-то уж особенно понравилась жизнь в городе Чаттануга, все-таки он был до одури провинциален, и ничего примечательнее знаменитой джазовой мелодии «Поезд на Чаттанугу» с ним, на Кирин взгляд, связано не было. Вдобавок семья, в которую она тогда попала, оказалась невыносимо религиозной, какой-то показательно- пуританской; у нее после года жизни в этой семье навсегда пропала охота даже входить в какую-либо церковь.
Но Америку она тогда полюбила – ее размах, простоту, наивность, чистоту, и жесткость, и прагматизм в странном, необъяснимом сочетании; трудно было всего этого не почувствовать.
Федька, правда, жил не в провинциальной Чаттануге, а в Нью-Йорке, потому что учился своей математической экономике – что это такое, интересно? – в Колумбийском университете. Но Кире казалось, что их ощущение Америки должно совпадать.
– Хорошо там наша Америка, – ответил Федор Ильич. – Цветущая сложность.
Кто-нибудь другой удивился бы такой необычной оценке, но Кира без труда распознала цитату из философа Леонтьева и без труда же поняла, что эта цитата означает. Цветущая сложность – это как раз то, чего так не хватает в ее нынешней незамысловатой жизни.
– Как ты живешь, Кира? – спросил Федор Ильич. – Расскажи.
– Да ну, это неинтересно, – махнула рукой Кира. – Вон, Сашка и не спрашивает даже.
– Почему? – удивился он.
– Потому что я ее чаще вижу, чем ты, – объяснила Сашка.
– Нет – почему про твою жизнь неинтересно?
– А что интересного может быть в журнале «Транспорт»? – пожала плечами Кира. – Или в том, что моя мама опять поссорилась с папой? К тому же я тебе про все это и так периодически сообщаю в письменном виде.
Они с Федькой и правда переписывались, хотя и не регулярно, а от случая к случаю. И ничего интересного в ее жизни с последнего письма действительно не случилось.
– Кирка, а давай тебя за немца замуж выдадим? – предложила Люба.
Она уже нарезала пирог и теперь стояла на пороге кухни и облизывала с ножа остатки начинки.
– За твоего бывшего, что ли? – фыркнула Кира. – Гуманитарная помощь?
Люба и сама за словом в карман не лезла, и на других за это не обижалась. Она вообще была резкая, хлесткая. Отец, которого она никогда не видела, потому что он бросил ее маму, как только узнал о беременности, да не просто бросил, а убить пригрозил, – был из донских казаков, и характером Люба, похоже, удалась в него. Во всяком случае, если судить о казаках по «Тихому Дону». У нее даже глаза такие, какие, Кира представляла, были у Гришки Мелехова.
– Вы бы с моим бывшим жили душа в душу, – заверила Люба. – Он такой же правильный, как ты. Но он уже женат, к сожалению.
– К твоему сожалению?
– К твоему.
Она обменивалась с Любой ехидными репликами и чувствовала одно сплошное счастье. Оно было сильное, как удар в сердце.
Природу этого явления при всей его очевидности было не разгадать. Ну почему так происходит – ты видишь человека, с которым прошло твое детство, и испытываешь такой восторг, что чуть не задыхаешься в нем, как в горном воздухе? Хотя никакого особенного счастья от этого человека вроде бы не исходит, и ничего особенного он не говорит, а говорит даже, наоборот, какие-то глупости, вот как Люба сейчас про замужество с ее бывшим немцем.
– У меня два часа осталось, – предупредила Александра.
– До чего? – не поняла Кира.
– До того как придется замолчать. Концерт завтра, – объяснила та. – А перед концертом я сутки молчу, иначе голоса не будет.
И они стали разговаривать.
Они уселись в комнате, где стоял рояль Сашкиного деда, Александра Станиславовича Иваровского, и принялись пить вино, есть пирог и пирожные, и говорить, и говорить – обо всем, ни о чем, о каких-то глупостях, о жизни – о жизни своей и о жизни вообще, какой она явилась им после того, как детство кончилось, о работе, о хоре, о детях, о Германии, и об Америке, и о Москве, и о журнале «Транспорт», и о какой-то фотовыставке, на которую Сашка уже успела сходить с одним из своих бесчисленных кавалеров, хотя приехала всего лишь вчера…
Ни с кем и никогда Кире не было так хорошо говорить обо всем, и о глупых вещах так же хорошо, как о важных!
– И вот, представляете, – рассказывала Сашка, – стоят посередине выставочного зала четыре огромных экрана. А на них сначала идут символы разных киностудий – ну, лев, солнце, рабочий с колхозницей, еще что-то, – а потом начинаются титры.
– Какие титры? – не поняла Люба.
– Черт их разберет. Просто идут бесконечные титры. Как в конце фильма. Тысяча каких-то фамилий и не пойми какой еще информации. Идет и идет этот список бесконечный.
– И что это значит? – спросил Федор Ильич.
– Не знаю, – ответила Сашка.
– Да ничего это не значит, – усмехнулась Люба. – Вы что, еще не поняли? Люди половину того, что делают, – делают без всякого смысла. Просто так – чтоб было.
– Ну почему? – не согласилась Кира. – Насчет людей в целом – не знаю. А смысл этих титров, наверное, в том, чтобы заворожить сознание чем-то отвлеченным и вместе с тем конкретным. Авторы, видимо, хотят показать, что в жизни всегда именно так и происходит: отвлеченное и конкретное – это практически одно и то же, и оно завораживает сознание только тем, что существует беспрерывно.
– Кира, тебе надо поменять работу, – сказал Федор Ильич.
– При чем тут работа? – не поняла Кира.
– При том, что это бред просто. Ты, с твоей-то головой, сидишь в какой-то дыре и пишешь черт знает о чем.
– Ну почему черт знает о чем? – не согласилась Кира. – Я, между прочим, три дня назад такую экономическую статью наваляла про инвестиции в морской транспорт Дальнего Востока, что хоть в Штатах публикуй.
– Я про то и говорю, – кивнул Федор Ильич. – Твои таланты должны быть востребованы полностью.
– Федь, мои таланты никому не нужны. Ни полностью, ни частично, – пожала плечами Кира. – И я подозреваю, это потому, что никаких талантов на самом деле нет, а есть обыкновенные средние способности. А то, что ты называешь талантами, просто неадекватные представления. Твои обо мне и мои о себе. Хотя мои о себе уже скорректировались, – уточнила она.
– И напрасно, – заметил Федор Ильич. – Как они могли скорректироваться, если ты себя еще и наполовину не знаешь?
– Расскажи лучше, как ты живешь, – сказала Кира.
Разговоры о каких-то ее мифических способностях были ей неприятны даже в Федькином исполнении. Такие разговоры еще можно было вести в студенческие годы, когда она была лучшая на курсе, можно было даже в аспирантские, когда все восхищались ее диссертацией. Правда, во времена диссертации ей самой уже кое-что на свой счет становилось понятно… А уж за десять почти что лет, прошедших с тех пор, – ну смешно же не видеть очевидного!
И способность к такой отвлеченной науке, как лингвистика, и способность написать статью, которую тебе заказали, – все это совершенно не означает способностей к жизни, к сколько-нибудь востребованным ее формам. Людей с такими способностями, как у Киры, в Москве пруд пруди, и ни на что, кроме полунищенского существования, все эти люди рассчитывать не могут.
Как только она это по-настоящему осознала, как только перестала считать, будто ей кто-то чего-то недодал, жить ей сразу стало проще. Не лучше, не веселее, а вот именно проще.