усталости. Ее по-прежнему мучили горе и одиночество, но уже не так остро, как бы издалека. Волшебник Мендельсон вновь сотворил свое чудо.
На следующий день после рождества к Мэри явились две дамы из комитета по подготовке к новогоднему вечеру для матросов и попросили ее принять в нем участие, сыграть несколько пьес и затем остаться на танцы. У Мэри не было настроения выходить на эстраду и притворяться веселой перед оравой неотесаных мужиков, которых она ни разу в жизни не встречала и никогда больше не встретит. Дамы умоляли. Очень важно, чтобы девушки остались на танцы и спасли матросов от пагубного влияния улицы. И так как на всем этом лежал некий смутный налет патриотического долга, Мэри, хотя и не без некоторого сопротивления, согласилась.
Она позвонила аккомпаниаторше и осведомилась, свободна ли та. Пианистка была свободна. Мэри объявила, что речь идет только о легких вещицах, попурри из матросских песен, ритмичных танцевальных пьесках, ну и, может, каком-нибудь из новеньких мотивчиков.
Так грустная и расстроенная, утратившая обычную уверенность Мэри Кэмпбелл, в темно-синем платье, лишь подчеркивавшем ее унылый вид, появилась в тот вечер в спортивном зале Союза христианской молодежи, СХМ, в тот миг, когда заиграли волынки.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Спортивный зал СХМ заполнили парни в мятых брюках и неуклюжих тяжелых ботинках, ворот нараспашку, рукастые и хрипатые. Мэри примостилась почти у самого рояля, она нервничала и чувствовала себя неуютно. Никогда еще не имела она дела с подобного рода публикой, и все они заранее были ей антипатичны.
После того как волынщики отыграли свое, наступила очередь Мэри. Она медленно подошла к роялю, на котором оставила скрипку. Пианистка заняла свое место. В зале громко переговаривались, смеялись и шаркали. Сброд. Она ненавидела их всех и самое себя за то, что согласилась выступать.
Пианистка раскрыла папку, вынула ноты и стала расставлять их на рояле. Тут были матросские песни, 'Вновь вернулись счастья дни'. Потом Мэри увидела партитуру Мендельсона; они играли его на своем последнем концерте, и ноты все еще лежали в папке.
Узкие плечи Мэри Кэмпбелл сжались. В нерешительности и волнении она повернулась к публике. Потом удивительно громко для столь крошечного создания объявила:
— Я сыграю концерт Мендельсона ми минор, опус шестьдесят четвертый.
Она снова чуточку замялась, но потом добавила тем же громким голосом:
— Я сыграю его целиком, все три части.
Пианистка резко повернулась к ней и пристально посмотрела на Мэри, быстро взяла себя в руки, снова раскрыла папку и достала оттуда ноты. Из огромного зала на Мэри взирало скопище безучастных и озадаченных лиц. Она знала, что большинство из этих мужланов никогда в жизни не слыхало ни одной серьезной музыкальной пьесы. Она знала притом, что даже этот концерт, самый романтический и прекрасный из всех скрипичных концертов, не вызовет у них ничего, кроме скуки. Три части займут почти полчаса, и к концу они возненавидят ее точно так же, как она ненавидит их сейчас, но ей было все равно. Она должна была играть Мендельсона сегодня только для себя самой.
Все слушали вежливо, когда она повела широкую и плавную мелодию — главную тему концерта, которой сразу же открывается первая часть. Пальцы ее проворно скользили по грифу с почти неуловимой для глаза беглостью, когда она с блеском и точностью преодолевала трудные пассажи, нисколько не теряя темпа. И она с горечью подумала, что в этом переполненном зале, наверно, только она да пианистка способны по достоинству оценить техническое совершенство ее исполнения.
Когда она дошла до медленной и сумрачной второй части, Мэри Кэмпбелл совершенно растворилась в лирических мелодиях Мендельсона. В эти мгновения она жила только ради музыки, которая струилась из-под смычка. Она забыла о публике,
И заметила ее присутствие уже в середине бурного, стремительного рондо третьей части, и вспомнился другой скрипичный концерт, сочиненный великим Паганини. Этот концерт, объяснял Паганини, изображает сцену в тюрьме: узник молит небеса об освобождении. И тут она вдруг поняла: она и есть тот узник, томящийся в тюрьме, которую воздвиг собственными руками. Мысли ее вернулись к концерту Мендельсона. Она знала, что никогда не играла так хорошо. Все тончайшие звучания слетали из-под ее смычка легко, без малейших усилий.
Потом кто-то зашаркал, неделикатно напомнив Мэри о публике, для которой она, собственно, и играла. Теперь Мэри вновь увидела их всех, их красные, грубые лица, их грязную одежду.
Но то, что она увидела, привело ее в замешательство. Широко раскрытые глаза глядели на нее как зачарованные, на всех лицах застыл благоговейный ужас и восторг.
Когда она кончила, несколько секунд стояла напряженная тишина, затем грянули бурные, продолжавшиеся с минуту аплодисменты. Наконец они улеглись, и Мэри заняла свое прежнее место. Это была первая счастливая минута с тех пор, как она получила письмо от Джона Уатта. Как хорошо, что она пришла сюда.
Но ее триумф длился недолго. Опять начались танцы, и Мэри, как всегда, осталась подпирать стенку. Но не одна она. Вторым был парень, и потому их неизбежно потянуло друг к другу.
Сэмми Макдональд попытался станцевать вальс, но проделал он это весьма неловко и теперь сидел, одинокий и застенчивый, на скамейке у стены. Он посматривал на низенькую, толстощекую барышню, которая играла на скрипке: она сидела у противоположной стены и тоже почти не танцевала. Объятый робостью и волнением, он выждал еще несколько танцев, а потом через весь зал подошел к ней и уселся рядом.
— Мне понравилось ваше бренчанье, — сказал он.
— Спасибо, — ответила Мэри.
Сэмми Макдональду слова поддавались с трудом, и Мэри вскоре заметила, что это она ведет разговор. Большой Сэмми, широкогрудый, краснолицый, с густой копной светлых волос и большими усами, был полной противоположностью чопорному Джону Уатту, единственному мужчине, с которым Мэри была близко знакома. Мэри тотчас же решила, что Большой Сэмми болван, но с ним нескучно, потому что он умел прекрасно слушать, что говорят другие, но если даже он и болван, то, по крайней мере, красивый болван, и Мэри почувствовала, как притягивает его грубая, неотесанная мужественность.
В тот вечер Большой Сэмми проводил Мэри на трамвае домой и благоговейно нес ее скрипку. У дверей ее дома оба смущенно остановились.
— Рад бы радехонек повидаться с вами, — сказал он, заговорив от волнения с сильным шотландским акцентом.
— Буду рада вновь увидеться с вами, мистер Макдональд, — быстро ответила Мэри. — Как насчет завтрашнего вечера, не хотите зайти?
Они расстались, даже не пожав друг другу руки. В ту ночь Мэри заснула в смятении и тревоге из-за того, что она натворила, — она действительно не ведала, что творит. Знала только, что смерть отца и одиночество, мучительная тоска по Джону Уатту и мелодии Мендельсона настроили ее на чрезвычайно чувствительный лад. Сэмми Макдональд был здесь ни при чем. Всего лишь случайный встречный, которого Мэри в критический момент послала судьба.
Из-за отсутствия груза никто не фрахтовал 'Свонси', и судно три недели простояло в порту. Все это время Мэри и Большой Сэмми встречались чуть ли не каждый вечер. Она не испытывала ни симпатии, ни антипатии к нему — скорее что-то вроде материнского чувства. Они часами гуляли вместе, почти не разговаривая, так как им нечего было сказать друг другу. Но Мэри помнила мучительные, проведенные в одиночестве вечера после того, как она получила от Джона Уатта письмо, которое разбило ее жизнь. По сравнению с ними вечера, которые она проводила с Сэмми Макдональдом, казались приятными и радостными. Приближался срок отплытия 'Свонси', и ее охватил страх. Сэмми чувствовал, что от него ждут чего-то больше простого безмолвного вышагивания. Однажды вечером, незадолго до отплытия, когда они, гуляя, не вымолвили за час ни слова, Сэмми вдруг выпалил: