— Благодарствуйте за внимание, сударь. Как это мило с вашей стороны! Стало быть, нынешние мужчины еще вспоминают о женщинах прошлого! Садитесь, пожалуйста.
Я сказал, что меня пленил ее домик и мне захотелось узнать имя владельца, а услышав ее имя, я не мог побороть желание постучаться к ней в дверь.
Она ответила:
— Очень приятно, сударь, тем более что подобное посещение для меня теперь великая редкость. Когда мне подали визитную карточку и я прочла ваши любезные слова, у меня забилось сердце, словно я получила весть о возвращении друга, исчезнувшего на целых двадцать лет. Ведь я покойница, сударь, право, покойница, обо мне никто не вспомнит, никто не подумает до того дня, как я умру по-настоящему. А тогда все газеты дня три будут говорить о Жюли Ромен, печатать анекдоты, воспоминания, напыщенные похвалы. А затем со мной будет покончено навсегда.
Помедлив немного, она добавила:
— И уж этого недолго ждать. Пройдет несколько месяцев, может быть, несколько дней, и от маленькой старушки, которая пока еще жива, останется только маленькая горстка костей.
Она подняла глаза к своему портрету — он улыбался ей, этой старой женщине, этой карикатуре на него, затем взглянула на портреты обоих своих возлюбленных — высокомерного поэта и вдохновенного музыканта, а они, казалось, говорили друг другу: “Что нужно от нас этой развалине?»
Сердце у меня сжалось от печали, от неизъяснимой, смутной и горькой печали о прожитых жизнях, которые еще борются со смертью в воспоминаниях, словно утопающий в глубокой реке.
В окно видно было, как по дороге из Ниццы в Монако проносятся блестящие экипажи, а в них мелькают молодые, красивые, богатые, счастливые женщины и улыбающиеся, довольные мужчины. Жюли Ромен заметила мой взгляд, угадала мои мысли и еле слышно промолвила с покорной улыбкой:
— Жизни не удержать…
— А как, наверно, прекрасна была ваша жизнь! — сказал я.
Она глубоко вздохнула:
— Да, прекрасна и радостна. Вот почему я так жалею о ней.
Я видел, что она не прочь поговорить о себе, и потихоньку, очень осторожно, словно прикасаясь к больному месту, принялся ее расспрашивать.
Она говорила о своих успехах, о своем упоении славой, о своих друзьях, о своей блистательной жизни.
Я спросил:
— Самую глубокую радость, истинное счастье дал вам, конечно, театр?
Она быстро ответила:
— О нет!
Я улыбнулся; она печальным взглядом окинула портреты двух своих возлюбленных и сказала:
— Нет, счастье мне дали только они. Я не удержался от вопроса:
— Кто же из них?
— Оба. Я порою немного путаю их в памяти, — по-старушечьи, а к тому же перед одним из них чувствую себя теперь виноватой.
— В таком случае, сударыня, ваша признательность относится не к ним, а к самой любви. Они были только ее истолкователями.
— Возможно. Но какими!..
— А не думаете ли вы, что гораздо сильнее вас любил или мог бы любить кто-нибудь другой, какой- нибудь простой человек, — пусть он не был бы гением, но отдал бы вам всего себя, все свое сердце, все мысли, все мгновения своей жизни, тогда как в любви двух этих великих людей у вас были опасные соперницы: музыка и поэзия.
Она воскликнула удивительно молодым своим голосом, задевающим какие-то струны В душе:
— Нет, сударь, нет! Другой человек, возможно, любил бы меня сильнее, но любил бы не так, как они. Ах, они пели мне песню любви, какой не спеть никому в мире! Она опьяняла меня! Да разве кто-нибудь другой, обыкновенный человек, мог бы создать то, что они создавали в мелодиях и словах? И много ли радости в любви, если в нее не могут вложить всю поэзию, всю музыку неба и земли! А они умели свести женщину с ума чарами песен и слов. Да, быть может, в нашей страсти было больше мечты, чем действительности, но такая мечта уносит за облака, а действительность всегда тянет вниз, к земле. Если другие и любили меня сильнее, чем они, то лишь через них двоих я познала, постигла любовь и преклонилась перед нею! И вдруг она заплакала. Она плакала беззвучно, слезами отчаяния! Я делал вид, будто ничего не замечаю, и смотрел вдаль. Через несколько минут она заговорила:
— Видите ли, сударь, почти у всех людей вместе с телом стареет и сердце. А у меня не так. Моему жалкому телу шестьдесят девять лет, а сердцу — все еще двадцать… Вот почему я живу в одиночестве, среди цветов и воспоминаний.
Настало долгое молчание. Она успокоилась и сказала, уже улыбаясь:
— Право, вы посмеялись бы надо мною, если б знали.., если 6 знали, как я провожу вечера.., в хорошую погоду!.. Мне самой и стыдно и жалко себя.
Сколько я ни упрашивал, она больше ничего не захотела сказать. Наконец я встал, собираясь откланяться. Она воскликнула:
— Уже?