стали слышны крики: казалось, люди о чем-то сообщают друг другу, стараясь перекричать шум. Раздалась пулеметная очередь, и все стихло, затем снова послышались голоса, с той стороны, очень близко. Голоса, полные глухого недовольства, – люди что-то искали. И снова тишина – опора и основа нового шума. Никаких сомнений – произошла ошибка. Не может быть, что стреляли намеренно, подумал он. Нет, не намеренно, хотя в это и не верится. Иначе и быть не может. В теплой куртке и свитере он взмок. Над ручьем мельтешили бабочки, со свистом летали какие-то пестрые птицы. Надо будет написать, что в расселинах и между камнями еще цветут горные фиалки. Он подумал об Ариане, о том, как она баюкает ребенка, поет ему песенки. Подумал о доме, о сосновом питомнике, в котором после дождя курится туман; там он однажды мог умереть. Он ехал в машине по самым непроезжим, заросшим, узким дорогам, чем дальше, тем менее проходимым, ехал, не думая о том, как будет возвращаться, отказавшись от возвращения, и в конце концов остановился, застряв в чаще, ударился головой о боковое стекло и долго сидел, прислонившись к нему лбом. Несколько часов просидел, в спокойном одиночестве решившегося на самоубийство, но в то же время что-то уже минуло, вот так, наверное, после несчастного случая весь мир для тебя становится совершенно пустым и прозрачным, и можно смотреть на него с полнейшим спокойствием. Он увидел лишь тонкие стволики сосен, нежную, чисто омытую дождем траву, влагу. Это воспоминание всплыло сегодня утром, едва он проснулся, и было таким непосредственным и близким, что он решил, должно быть, все это приснилось, а теперь промелькнуло в мыслях, словно что-то случайное, незначительное, и как раз поэтому в воспоминании он во всей полноте осознал свою отчужденность от самого себя, во всей полноте – утрату своей жизни. Но в то же время прекрасно – иметь такое воспоминание, такой образ утраченного, ведь благодаря ему чувство потерянности и потери уже не блуждает вне времени и пространства… Ариана сейчас смазывает и припудривает тельце своего ребенка. Он мысленно пожелал ей, чтобы все обошлось. Ничего страшного, кожа заживает быстро. Сам он уже не огорчался из-за того, что заболел. Надо претерпеть это до конца, хотя бы ради того, чтобы оставить в прошлом. Хорошо бы, хворь разыгралась по-настоящему. Она оправдала бы его теперешнее… состояние? – да что уж там, его несостоятельность, вот только ни перед кем он не захочет оправдываться. И не захочет считать себя неудачником, искать сочувствия… И вполне возможным показалось, что Грету и детей он оставит, что будет жить с Арианой.
Хофман, порядком обогнавший его, теперь остановился и подождал. За спиной они слышали шаги двоих замыкающих с автоматами. Фотокамеры болтались на груди у Хофмана, едва не ударяясь друг о друга, и, перепрыгивая с камня на камень, он их бережно придерживал.
От дороги, которая вела вдоль берега, они отдалились всего, наверное, на сотню метров. Снова послышались стрельба, крики, раздался треск огня, они увидели, как из-под крыш м |убами валит дым. Мягко поблескивало море, мягко и заманчиво, в полукруглых арках виадука. Звонили церковные колокола, и видно было, как они раскачиваются на колокольне.
Они шли за людьми, несшими груз, эти люди уже выбрались из ущелья и карабкались по склону все выше. Поднявшись наверх, они опустились на усыпанные хвоей и поросшие мхом камни; кругом на земле ящики с оружием. Рядом, под прикрытием нескольких пиний, находилось пулеметное гнездо. Стрелки, кажется, радовались, что им дали передышку. Отсюда, со склона, были хорошо видны ближайшие сады, в которых валялись на земле вещи, одежда, посуда, детали автомобилей.
В этом ракурсе город предстал тесным и плотным скоплением взбежавших вверх по склону желтых домов; с большого расстояния казалось – все там в порядке, но стоило подойти ближе и ты видел – все края, контуры, стены снесены бурей, раскрошены ударами, а приблизившись еще, ты видел – от них осталась лишь тень, намек. Но, несмотря на это, Лашену снова и снова приходило в голову, что его одурачили, обвели вокруг пальца, что он присутствует при каких-то не особенно важных военных учениях. Хофман видоискателем обшаривал Дамур. Потом повернулся в другую сторону и сфотографировал палестинцев, неподвижно сидевших среди ящиков с оружием, снял хорошо укрытое под деревьями пулеметное гнездо и скаливших зубы стрелков.
Двое с автоматами, все время шедшие позади них, теперь подошли и спросили, готовы ли Лашен с Хофманом продолжать путь. Они поднялись и пошли. Дальше, внизу, через сады почти бежали, согнувшись в три погибели, хотя стрельба как раз теперь стихла. В конце длинного, совсем пустого и с виду заброшенного переулка они увидели быстро мелькавшие машины – там был центр города. Хофман решительно шагал впереди, шея и плечи напряжены, руки слегка согнуты. Маленькая площадь, вернее, перекресток двух улиц, на нем собрался весь солнечный свет, как на подмостках, на которых самозабвенно играют актеры и одна безумная сцена мгновенно сменяется другой. На тротуарах трупы, в оконных и дверных проемах сонные бойцы Фатх, молодые друзы, левые мусульмане из Южного Ливана. Переулки заставлены грузовиками и джипами. Из горящих домов выносят мебель, вещи, тюки, рулоны материи, ковры, сундуки.
Их привели в маленький дом, вернее, барак под плоской крышей. Welcome to Lebanon! Хороша сцена… Мальчишка с колючим быстрым взглядом принес им кофе в бумажных стаканчиках.
– Напишите, – сказал офицер, – битва за Дамур состоялась. Это наш ответ на резню в Карантине и Маслахе, наш ответ империалистам, фашистам и сионистам. Каждая капля пролитой крови – это наш шаг на пути к освобождению Палестины. – Офицер выдержал паузу и продолжал: – Можете все здесь осмотреть. Но передвигаться разрешаю только в сопровождении вооруженного бойца. Здесь больше ничего не будет, только чистки, работы по разборке завалов.
– Сколько убитых? – спросил Лашен.
Офицер поглядел в окно на площадь. Некоторое время он молчал, затем сказал, что брать заложников очень не любит, однако лишь таким способом удается достичь равновесия сил.
– Нужно иметь залог, это гарантия жизней наших соратников, – сказал он, – а нередко и наших женщин и детей. Убитые, сэр, убитые были до зубов вооружены, все как один.
Лашен кивнул. Хофман позволил мальчишке поглядеть на площадь через видоискатель. Офицер сказал, фотографировать можно все – они ничего не скрывают, пусть весь мир узнает о том, что здесь творится. Лашен понял: убитые даже не стоят того, чтобы вести им счет, их попросту не принимают во внимание. Они ведь уже не имеют ценности, это просто трупы, неприятное напоминание о том, что придется заниматься их ликвидацией. Он ощутил ужас – как же быстро и без всякого внутреннего сопротивления ты соглашаешься с любой необходимостью. Тебя засасывает, подумал он. Это понятно, и все-таки понять это невозможно, ты соглашаешься с необходимостью уничтожать врагов и все же не хочешь соглашаться. А эти жуткие трагические фигуры, эти солдаты в диковинном подобии военной формы, у них твердый взгляд, в котором есть хотя бы вера в то, что их дело – правое. Все, что произошло, должно было произойти, и произошло. Нужен заголовок. Три варианта: «Битва за Дамур»; «Гибель Дамура»; «Бойня в Дамуре». Через площадь несли раненых на носилках.
– Наши люди, – сказал офицер. – Посмотрите, посмотрите. Прекрасные бойцы… Но мы из этого боя вышли окрепшими.
Стали слабее и окрепли… Лашен глубоко задумался. Это как тишина и шум. Из тишины родится шум, из шума – тишина. Неотвратимо. Неотвратимый шум рождает неотвратимую тишину, неотвратимая слабость – неотвратимую силу. Все искажено и вывернуто, все превращается в свою противоположность. Всемогущие превращения и взаимодействия намерений… или преднамеренность взаимодействий и превращений. А мысль? Мысль, как раз наоборот, существует по ту сторону всей этой химии, в бесчувствии. Мысль не чувствуешь, как не чувствуешь и своего знания о чем-то. Мертвое тело, лежащее на земле, не имеет ничего общего с твоей собственной смертью, так же как не имеет ничего общего с живым человеком, которого можно схватить и сделать заложником. Ты же не думаешь, что убитый встанет и пошатываясь отправится куда-то по своим делам. Убитые мертвы, по-настоящему мертвы, и ужас, который испытываешь, увидев их, подготавливался заранее, стал привычным задолго до этой минуты. На черные от копоти босые мертвые ноги садились мухи. Офицер встал и куда-то повел, сказал, есть нечто более приятное, они подошли к потрескивающему костру, над горкой углей крутился громадный вертел, унизанный кусками мяса.
Хофман фотографировал лишь изредка и очень быстро, на него почти не обращали внимания. С улицы убирали трупы, взяв за ноги, волокли куда-то на задворки. Руки и лица убитых казались вылепленными из воска. Волосы – точно приклеены, на груди тоже; выражение на всех лицах – угасшее, скрытное, словно в последний миг люди решили утаить что-то, о чем никому уже не удастся узнать.