и толкал нас обоих сравнить литературных героинь с живыми прототипами.
Приют разврата оказался не совсем таким, каким я его себе представлял. Никаких бедовых девиц, караулящих у входа и хваткой бультерьера цепляющихся за «рашентуристо»… вообще ничего, что выставлялось бы напоказ. Все, если так можно выразиться, вполне пристойно, больше похоже на средней руки провинциальную кафешку. Что же до самих девочек — восьмиклассницы из моего прошлого (оно же, по нелепому стечению обстоятельств — будущее) и одевались, и вели себя куда раскованнее.
Не успел я толком оглядеться, как Колька — вот электровеник! — мне уже барышню организовал. Краси-ивую! Вполне в моем вкусе… то есть такую, к каким я всегда близко подходить боялся, зная, что на их фоне буду выглядеть вообще как пентюх распоследний. Лопатин где-то на периферии моего сознания слабо вякнул, что предпочитает поблондинистее и попухлее, но я быстро поставил этого ценителя истинно арийской красоты на место, он обиженно умолк и больше не высовывался.
Барышня с нежданной энергией взяла меня в оборот — втащила на второй этаж, втолкнула в комнату, и… И пока она бегала за традиционными «выпить-закусить», я — тоже как-то вдруг — понял, что все будет иначе. Почему? Ну, в этом я и сам себе толком отчета не давал. Наверное, у меня приключился день непредсказуемых поступков, которые немножко сродни подростковому стремлению сделать наперекор. М- да, странное оно, мое взросление в этом мире!
И я огорошил барышню тем, что, приняв позу влюбленного пажа, выдал ей по-французски совершеннейшую банальность, а потом, не давая опомниться ни ей, ни себе, начал декламировать Шекспира, сонет, не помню, не то сто двадцатый, не то сто тридцатый:
Помнится, в прошлой моей жизни институтская «англичанка» Римма Владиленовна буквально пытала нас Шекспиром и Бернсом, заставляя зубрить бессчетное количество текстов. То, что мы понимали лишь отдельные слова, неистовую Римму ничуть не заботило. Она любила само звучание, погружаясь в него с головой, а мы… мы просто тонули. Но Лопатин-то английским овладевал не в провинциальном вузе начала XXI столетия, и, объединив усилия, мы цитировали бессмертные строки на языке оригинала так, что старине Вильяму за нас стыдно не было бы. Однако же после второй строфы я не удержался — и продолжал на языке родных осин:
Дамочка моя совсем разомлела, глазки горят, щечки пылают. А я, не собираясь останавливаться на достигнутом, плеснул ей и себе в бокалы (во сервис! барышня, хоть и слушала во все уши, успела бутылочку откупорить) и принялся за Бернса:
И, дабы не изменять только что возникшей традиции, закончил по-русски:
И благодаря сидящим во мне знаниям Лопатина, а может, еще и двум бокалам красного, с каким-то испугавшим меня самого восторгом подумал: а ведь крут, реально крут был Самуил Яковлевич, и Шекспира, и Бернса так переложил, что ничуть не хуже оригинала вышло!
Эта мысль, к счастью, сгинула под натиском другой: вспомнилось мне, что я где-то слышал песню на эти стихи. Мелодия смутно припоминалась. Да ладно, и совру — никто не заметит! И я запел. По-русски, все ж таки мне так удобнее оказалось. Была б гитара — еще душевнее получилось бы. Но хоть и без музыки, и по-русски, барышня моя, гляжу, слезу пустила.
Ну, тут я и вовсе разошелся… то есть не сразу, а после еще парочки бокалов. Нет, пьяным я не был, у меня было опьянение иного рода, когда я взахлеб читал родного нашего Заболоцкого:
Барышня в исступлении прижимала руки к пухлой груди и вздыхала так чувственно, что, услышь ее товарищ Заболоцкий, наверняка был бы так счастлив, как только может быть счастлив творец.
А я уже выводил, слегка стыдясь, что все ж таки чуть-чуть фальшивлю:
И когда через пару часов я спустился со своих персональных небес на землю и Колька начал допытываться «ну и как?» (тоже мне, гурман — любитель клубнички!), я, уже не находя слов, просто показал ему большой палец — дескать, зашибись как круто. Самое смешное, что я ну ни капельки не врал.