Но самым таинственным предметом в ее комнате было материно желтое платье.
Лиза обожала мать. Она не знала женщины красивее, чем ее мать. Когда Лизе исполнилось тринадцать и она в какое-то мгновение внезапно, вдруг осознала, что не унаследовала от матери ни капли красоты, ее это просто удивило. Она слышала про генетику, про наследственность и была уверена, что красота матери непременно передастся дочери. Пусть не вся, но хоть часть обязательно перейдет к Лизе. Красота просто дремала где-то внутри, в этих самых генах, чтобы однажды проснуться и озарить Лизу своим божественным светом.
Но время шло, ничего такого не случалось, Лизины ляжки становились все толще, мешали при ходьбе, потели и покрывались прыщами.
Лиза, как всякая женщина, ни за что не согласилась бы пожертвовать ради какой-то там внутренней красоты красотой настоящей, той, что заставляла мужчин провожать ее мать затуманенным взглядом. Но куда же подевалась красота матери при переходе к дочери? Не могла же она растаять, погаснуть на полпути. Где-то же она должна была храниться до поры до времени. Красота была чем-то вроде энергии, а энергия, как Лиза знала из школьных учебников, не может возникнуть из ничего и не может никуда исчезнуть, она может только переходить из одной формы в другую.
Всякая же энергия была для Лизы электричеством. Энергия красоты, разлитая в природе, проявляла себя ударом тока, когда Лиза пыталась натянуть на себя маленькое желтое трикотажное платье, обнаруженное среди вещей покойной матери. Оно было очень коротким и тесным для Зои Сунбуловой, женщины довольно крупной. Тонкая ткань обтягивала тело, выявляя все его недостатки. Лиза никогда не видела мать в этом платье.
Иногда тайком от отца Лиза надевала желтое платье. Грудь вываливалась из глубокого выреза, складки на животе и боках становились как будто больше, а голые ноги – толще и длиннее. Красная, потная, со слезами на глазах, неуклюжая Лиза разглядывала себя в большом зеркале. Ее била дрожь, она дрожала, тело чесалось, из носа текло, она стонала от унижения.
Желтый был цветом измены и разлуки, но при этом – солнечным, золотым цветом зрелости. Но это платье… Выйти в таком платье из дома – все равно что объявить войну всему миру. Неужели мать надевала его? И как себя при этом чувствовала немолодая женщина, выставлявшая напоказ свое увядающее тело? А может быть, это платье было только мечтой? Может быть, мать хранила его как память о юности, когда оно было ей впору?
Мысли Лизы путались, искали и не находили жизнеспособной формы. Надевая это платье в своей комнате, она словно совершала вылазку в иной мир, оказывалась в сумеречной зоне, где непознанное граничило с непознаваемым.
Желтое платье, желтое платье, неизъяснимое, черт бы его побрал, платье!
Однажды она не выдержала – натянула это чертово платье, надела плащ и спустилась во двор, жмурясь и косолапя от страха. Еще ничего не сделав, она чувствовала себя так, словно уже совершила какое-то преступление, причем страшное и позорное преступление.
Лиза вышла из подъезда и увидела людей, столпившихся у детской площадки. В основном это были старухи, целыми днями сидевшие на лавочках и пересказывавшие друг дружке мексиканские сериалы. Но теперь они лишь молча смотрели на старика, который лежал на спине рядом с качелями. Никто не знал, кто он такой, откуда пришел и почему вдруг умер. Присел на скамейку, закурил и сполз наземь. Кто-то вызвал «скорую» и милицию. Первыми приехали милиционеры. Они пытались узнать, кто такой этот старик, но при нем не оказалось никаких документов, а старухам, которые знали всех в округе, он был незнаком. Старик был в рыжем пиджаке и поношенных ботинках. Его накрыли простыней, из-под которой торчали тощая нога в башмаке со стертой подметкой и лиловая рука с потухшей сигаретой. Милиционеры вежливо покуривали в сторонке и зевали в кулак. Было жарко, душно. Тело лежало на утоптанном песке, накрытое простыней. Лиловая рука и стертая до белизны подметка.
Подошла седая дворовая дурочка Наташа. Она не умела говорить членораздельно, только гугнила, у нее не было половины зубов, при ходьбе она ставила правую ногу на носок и подпрыгивала, однако ей доверяли выгуливать не только собак, но и малышей в колясках. Наташа вела за руку девочку лет четырех. Она усадила малышку на качели и стала ее раскачивать. Ножки девочки взлетали над мертвым телом. Она улыбалась – ей очень нравилось на качелях – и смущенно отворачивалась, когда пролетала над телом, укрытым простыней, над лиловой рукой и стертой до белизны подметкой.
Тело увезли, когда стемнело.
Лиза вернулась домой, сняла плащ, заперлась в своей комнате и достала из-под подушки резиновую грелку, в которой прятала от отца водку. Теплая водка отдавала резиной. От избытка электричества у Лизы разболелась голова. Видимо, следовало установить на туфли заземление. В какой-то газете она читала про антистатический эластичный ремешок заземления для уличной обуви со встроенным резистором. Возможно, это именно то, что ей было нужно. То, что поможет ей переступить через стыд, стать свободной и любимой.
Жорж мечтал о том времени, когда он купит наконец собственное жилье. Квартира его будет выглядеть так, словно ее каждый день моют серной кислотой, а хозяин в любую минуту может ответить, сколько сантиметров от стула до стула и от стульев – до окна. Так и будет. Он всегда вовремя платил по счетам: закон есть закон. Он переходил улицу только на зеленый свет: правила есть правила. Он осуждал курящих женщин и девчонок в вызывающем мини: нормы есть нормы. И он не любил людей, которые пренебрегают законами, правилами и нормами.
Проспав весь день, он поздно поужинал, а потом отправился погулять за домом, в чахлой березовой рощице, тянувшейся вдоль улицы почти до кольцевой автодороги. Здесь люди обычно выгуливали собак. Жители окрестных домов давно превратили эту рощицу в кладбище домашних животных. К старой сосне, возвышавшейся посреди рощи, была прибита табличка: «Домашних животных не хоронить!», и именно под этой сосной Жорж и застукал женщину. В руках у нее была небольшая лопата, а у ног – сверток.
Когда в тихих сумерках Лиза услыхала за спиной скрипучий голос карлика, она отшвырнула лопату, присела на корточки и, обхватив голову руками, завыла от страха.
- Нечистую совесть хороните? – проскрипел Жорж, не узнавший в темноте Лизу. – Закон вам не писан?
- Я никого не хороню! – простонала Лиза. – Вы меня напугали до смерти, Жорж…
- Лиза… – Жорж смутился. – Это кошка? Вам помочь?
- Не надо, – сказала Лиза. – Это не животное.
Карлик отступил на шаг от свертка.
- Это платье, – упавшим голосом сказала Лиза.
- Что значит – платье? – удивился Жорж. – Платье как платье или платье как что? Да что с вами, Лиза?
А Лиза не могла больше сдерживаться. Она вдруг одним движением разорвала пакет, вытряхнула из него желтое платье и приложила к груди. Платье было совсем коротким, на бретельках, яркое, и крупная нескладная Лиза смотрелась бы в этом платьице совершенно нелепо. Ей не следовало прикладывать платье к себе, но она это сделала, повинуясь какому-то смутному порыву. В этом порыве смешалось невысказанное – одиночество, тоска, стыд, унижение, мечта, беззащитность, и карлик Жорж оторопел перед этой обжигающей, почти непристойной, почти позорной искренностью.
Он отвел взгляд, хотя на нем были черные очки.
- Это мамино, – сказала Лиза. – Ужас, правда?
- Пойдемте, – мягко сказал Жорж, взяв ее за руку.
И она покорно последовала за ним, не выпуская его руки.
Всю дорогу они молчали.
Поднявшись в квартиру, Жорж пожелал Лизе «наидобрейшей ночи» и заперся в своей комнате.
После смерти матери они с отцом взялись разбирать ее вещи. Пальто, белье, обувь, старые сумочки… В одной из этих сумочек, в секретном кармашке, Жорж обнаружил фотографию, на которой Нина Дмитриевна была запечатлена в старинном кресле с высокой спинкой совершенно нагой, в одной только широкополой шляпе. Она сидела развалясь, высоко вскинув голову и положив ногу на ногу, с пальцем во