который принес к нему в номер заказанный ужин. Здесь была ассоциация, функционирующая как кинотека, но не располагавшая собственными архивами, что вынуждало ее брать бобины с фильмами напрокат.

Теперь, сидя у стены в самой глубине зала, он говорил себе, что лучше было бы прогуляться в сторону Кларана или Вильнева либо даже сесть в машину, от которой ему вручили ключи и документы, и проехаться в Веве или в Лозанну. Но он уже был здесь, в этом не очень комфортабельном зале с простыми стульями, с полом без наклона, из-за чего контуры голов зрителей первых рядов заслоняли экран. Если кто-то вставал, все видели, как в кадре появлялся черный силуэт. Решение прийти сюда он принял, когда ужинал, слушая предваряющий комментарий Хельмута, сказавшего, что это документальный фильм из жизни индейцев. Он очень удивился, что «господин Мансур, прибывший прямо из Америки, никогда не слышал об этом фильме, снятом во славу индейского народа, увиденного глазами вождя одного северного племени, живущего в районе озер». Арам, различив в словах юноши глубокое сожаление о том, что ему придется остаться на своем посту и пропустить сеанс, пообещал сходить туда вместо него и потом ему все рассказать.

Обоз, подвергшийся нападению в пути, — не очень понятно, направлялся ли он на запад или на восток, — довольно банальная история, построенная на том, что краснокожие и колонисты самой судьбой были обречены конфликтовать из-за земель и пушнины. Первые со своими конями и стрелами символизировали скорость, традиции клана и естественное право; вторые, доведенные до изнеможения, втиснутые в свои wagons[56] переселенцы — медлительность, коварство и грабеж. Между теми и другими — несколько пришедшихся кстати поборников справедливости. Использованная формула давала простор фантазии, и Арам уже собирался уходить, уверенный, что этого вполне достаточно, чтобы удовлетворить любопытство бедного Хельмута, но тут его внимание привлек один появившийся на экране кадр. Голова белого сокола, точная копия египетского бога Гора, выделялась на фоне пихт и на фоне такого пейзажа, который с одинаковым успехом мог принадлежать и Лаврентийской возвышенности, и Битинии, родине Антиноя. Голова птицы была повернута к чему-то, что, естественно, увидеть было нельзя; и внезапно интенсивность ее взгляда стала такой ужасающей, что казалось — сокол ищет себе добычу в самом зале.

Образ, полученный с помощью телеобъектива и включенный в этом месте в фильм, был настолько высокого качества, что тут же становилось очевидным, что он является частью другой съемки, другой, может быть, орнитологической ленты, и оказался здесь, как и многие другие цитаты, лишь для того, чтобы хоть немного украсить посредственное, а то и вовсе отсутствующее содержание.

Арам впервые видел сокола, хотя и не живого, но, по крайней мере, в его естественной обстановке. Реального сокола, а не этого идеограммного, который служит концерну гербом, чтобы штемпелевать множество предметов, используемых в отелях «Ласнер». Он был так поражен увиденным, что продолжал смотреть фильм, выжидая момент, когда еще один отрезок той же самой разграбленной, разрезанной на куски ленты снова, между двумя эпизодами, даст другое изображение того же качества, той же интенсивности. И действительно, несколько минут спустя птица, на этот раз летящая над пихтами, вновь появилась, но сказать определенно, была ли это та самая особь — настоящий высотный сокол или же какой-нибудь обыкновенный коршун, полевой лунь, которые слишком тяжелы, чтобы пытаться на своих размашистых крыльях взмывать к зениту соколиной охоты, — не представлялось возможным.

Затем кадр снова сменился сюжетом. Арам потерял уже всякую надежду вновь увидеть это чудо, когда показанный вначале и снятый на этот раз уже во весь рост белый сокол опять вернулся на экран. Он узнал его сразу. Вычерченного на фоне сизого, похожего на обожженный металл неба и с такой силой вцепившегося в вершину скалы, словно собирался вот-вот унести ее с собой. Едва появившись в своей геральдической ливрее, в усеянной ромбами с пурпурно-рыжими краями мантии, он тут же весь выпрямился для взлетного прыжка, широко расправил крылья и начал бить ими с совсем небольшим размахом колебаний, как самолет, стоящий на тормозных башмаках и продувающий двигатели, чтобы обрести устойчивое положение на ветру. Теперь бросалась в глаза ослепительная белизна открывшегося таким образом тела, которая составляла единое целое с внутренней поверхностью крыльев. На этом безукоризненно чистом облачении и на самих крыльях выделялись отделенные равными интервалами маленькие темные и золотистые перышки, усеивавшие всю поверхность, подобно крошечным хвостикам горностая на распахнутой королевской мантии. Это было так красиво, что перехватывало дыхание. Захотелось иметь возможность остановить кадр, как в просмотровом зале при монтаже фильма. Однако вслед за этим разыгралась драма, и Арам почувствовал резкий толчок в груди, внезапную тоску, засосавшую где-то под ложечкой. Его взгляд не мог оторваться от события, которое еще только предчувствовалось. Птица взлетела. Может быть, это была уже не та. Теперь на изображении не было никакой белизны. Солнце освещало хищника сверху. Черное на голубом фоне. Началось преследование. Хотя преследуемой птицы пока еще не было в поле зрения, уже слышался ее крик, пронзительный, отчаянный, невыносимый. Объектив поймал ее только в заключительной фазе этой воздушной охоты. Спастись можно было лишь оторвавшись от хищника, причем только в одном направлении — устремившись вверх. Однако сокол оставался хозяином высоты и наседал своей заостренной тенью и на эту попытку спастись и на этот крик. Потом все свершилось в несколько секунд. Первый пикирующий спуск. Первый удар, лишивший жертву равновесия, которой все же удалось, отскочив, выправить линию полета. Наконец второй и последний, совершенно ужасный удар, за которым последовало падение к земле, во время которого победитель, позволяя своей жертве, этому комку перьев, шевелиться и кричать, прежде чем его унести, делал изредка, чтобы сохранить равновесие, неравномерные движения крылом и одновременно небрежно нанося своей жертве удары клювом в шею, словно для того, чтобы она, растерзанная и обливающаяся собственной кровью, ощутила наступление смерти.

Здесь кадр оборвался. На таком конце. На трагедии. На метафоре, парадоксальным образом отнимающей у визуального контекста ее субстанцию, даже просто реальность. Можно было лишь удивляться, что сам фильм продолжался и шел до самого конца, который мог, естественно, быть только нелепым и откровенно пародийным. Однако вся эта потрясающая сцена, несмотря на то, что была очень короткой, настолько властно овладела его сознанием, так перевернула его своим финалом, что Араму так и не удалось до самого конца схватить нить истории, которую разыгрывали загримированные под краснокожих актеры. Не из-за напряжения ли, с которым он следил за этим преследованием? Его глаза увлажнились, по щекам текли слезы. Это были не слезы жалости, а скорее слезы, порожденные каким-то жестоким совершенством, гармоничным чувством неотвратимого. Это переживание, вероятно, отразилось на его лице — чему он сам не преминул бы удивиться, — и он чувствовал, как из-за него сердце продолжает сильно и беспорядочно биться в груди. Однако вот уже несколько мгновений чья-то рука лежала на его руке, покоящейся на колене, словно кто-то хотел этим жестом помочь ему овладеть своими чувствами, хотел помочь понять, что не он один реагирует подобным образом на это зрелище — на эту смерть в пространстве, — испытывая его гипнотическое воздействие, и что кто-то находится рядом с ним, реагируя точно так же.

Несколько раз в течений дня, и во время разговора с Ирвингом Стоуном тоже, Арам задавал себе вопрос о том, что же его так притягивает к Ретне. И удивлялся, почему его до такой степени интересует ее не ахти как замаскированное поведение. Раз он продолжает на эту тему размышлять, значит, вопрос остается открытым, а они, находясь в одном здании, в этом странном лабиринте, каковым при определенном стечении обстоятельств оказывается отель, только и делают, что играют в какие-то действующие на нервы прятки и никак не могут друг с другом встретиться. И вот теперь он ее обнаружил здесь, в этом зале, сидящую рядом с ним и так же, как и он, взволнованную, потрясенную, а по существу восхищенную этим молниеносным преследованием и этим падением в смерть. Однако больше всего в этом коротком эпизоде их поразило, очевидно, то, что речь шла не о птице, управляемой с земли ее слугой и хозяином, на голову которой, едва она вернется на перчатку и получит свою подачку, тотчас наденут чехол, снова погружая ее в ночь. Свою печать подлинности и свой смысл образ черпал в том, что птица охотилась в одиночку, для себя самой, вдали от людей и в этом открытом, простирающемся под ней до бесконечности пейзаже, что она не подчинялась никакому иному зову, кроме права брать и сохранять взятое за собой. Жестокий кадр. Даже невыносимый, как всякий неравный бой. Жестокий, как всякая жизненная потребность. Однако прекрасный, потому что птица была свободна и потому, что ее свобода заключалась не столько в воле к победе и в уверенности, что она победит, сколько в возможности взмыть в пространство, где ничто не ограничивало ее полета.

Вы читаете Темп
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату