— Там… я прослежу, конечно… там я не чувствовал. Видите, там мне не приходилось еще… бывать в таких ситуациях. Или реже, гораздо реже. Там нет многого, что есть тут.
— Там — лучше? — прямо спросил Дехтерев.
— О, гораздо, гораздо! Это у них, за горами, случаются преследования. И подчас их агенты попадают к нам. Вот когда я переводил Криста — Крист, ну этот…
— Да-да, вчерашний, я помню, — подтвердил Логинов.
— Да. Несколько из них прорвались к нам. Но обычно — нет, что вы. Капоэр — не то место, где каждый день вот так перемалывают. Они и уходят к нам поэтому, а от нас — реже.
— Ну, от нас тоже редко уходят, — сказал Дехтерев и заговорщически подмигнул. — Много вы знаете случаев, чтобы от нас ушли?
— Из больницы? — понимающе кивнул Логинов.
— Да нет, из больницы уходят часто, иначе грош нам была бы цена. Я шире забираю. А впрочем, не станем пока… Вы записываете про Капоэр?
— Пишу, — виновато сказал Логинов, — но очень, знаете, плоско. Там совсем не так…
— Может, зарисовать? Вам передать принадлежности?
— Я попробую, — радостно сказал Логинов, — надо хоть попытаться… Я не ручаюсь за контуры, но цвета — да, я могу передать цвета.
— Хорошо, я распоряжусь. Идемте, — Дехтерев кивнул Стрельникову, и они вышли.
— Что, интересный? — гордо спросил профессор в коридоре, словно логиновская мания была его личной заслугой.
— Чрезвычайно. Скажите, а язык этого Капоэра…
— Вот! — Дехтерев торжествующе поднял палец. — Лингвисту все язык подавай. Нет-с, он обычный. Русский как есть, хотя слова употребляются в неожиданных значениях — рукой, например, называется всякий вытянутый мыс. Там мысов много, места морские.
— Проще всего, — сказал Стрельников, который из формальной школы вынес привычку «тривиализировать», — допустить, что он бессознательно сбегает…
— Э! — махнул рукой Дехтерев, не любивший, чтобы в его сложную науку лезли по-дилетантски. — Он ведь сбегает не только от плохого. У него иногда перещелкивает — и он от бабы уходит. Что-то с бабой делает, а ум не там.
— Но это как раз очень легко. Он боится бабу…
— В подворотне он тоже боится, однако не сбегает. И его бьют как милого. Нет, вы простые ваши разделения оставьте. Тут серьезно все. Он бежит не от чего-то и не к чему-то, а он в некотором роде как Россия. Сколько думали, пытались — вот мы выведем формулу, когда происходит возмущение. А возмущение происходит на ровном месте. Человека не тогда тошнит, когда он подумал не то, а когда он не то съел. Ну и здесь — его утомляет пребывание, он перебегает. Может утомить с бабой, а может на службе. А в подворотне ему, может, интересно стало.
— Но как началось? — спросил Стрельников, когда они уже пили чай в кабинете Дехтерева на втором этаже, с заснеженными деревьями за окном. Зима предстояла теплая, мокрый снег тяжело лежал на ветках, таял, сползал и шлепался.
— Они в таких случаях всегда придумывают толчок задним числом. Он якобы зашел к другу, самоучке. Этот самоучка, некто Фрязин, будто бы занимается устройством психики, но специалистам не верит — знаете, как все безумцы. Друга дома не было, была дочка. И дочка эта, угощая его чаем, все как-то странно хихикала. Может, кокетничала, может, что. И потом только он сообразил, что она, возможно, в чай ему подлила эликсир. Отец не рисковал использовать, а на нем они решили попробовать. И через день в трамвае случилось это первое выпадение. Он на десять минут выпал, проехал свою станцию, и виделись ему там какие-то горы, через которые он бежит, а его преследуют.
— Его всегда там преследуют?
— Не всегда. Но вообще в точку — он всегда там в движении.
— Здесь, видимо, не хватает.
— Здесь у него скучная жизнь, да. Но самое тонкое, что он здесь, в больнице, все это обосновал. Он же финансист, учил математику. И вот ему представилось, что человек есть биквадратное уравнение, в котором всегда два корня. Не может так быть, чтобы переменная в квадрате, а корень один. Он вывел, что полушария два, и значит, в одном идет одна жизнь, в другом — другая. Очень все последовательно.
— А вы хоть раз заставали его в состоянии, условно говоря, Капоэра?
— Нет, конечно. — Дехтерев был очень доволен. — И нельзя.
— Почему?
— А он всякий раз говорит: профессор, вот ночью было выпадение. Вот вчера, вас не было, сразу выпадение. И никогда его в этом состоянии нельзя застать. Я уж ему говорю: звоните! Электрический звонок есть в палате. А он: как же я из Капоэра вам позвоню? То есть он в состоянии, условно говоря, Капоэра не видит палату. Я понял бы, если бы тут это звонок, а там, скажем, бутылка: вот ударьте бутылкой, придет сестра. Но он действительно там не видит ничего.
— Действительно интересный, — сказал Стрельников.
— А! То-то. Дехтерев вам плохого не покажет. Ну, давайте, выкладывайте ваши графики. Надо будет за вашим Шелестовым поглядеть.
7 декабря 1928, Москва
— И чего им надо всем, я не понимаю, — говорил Шелестов в досаде, разламывая каменно-твердую сушку в бухгалтерском кабинете Маслова на третьем этаже. Поспел и чаек, отменно крепкий, заваренный по-масловски, с мелиссой. За окном давно стемнело, по стеклу бежали струйки — Маслову полагался примус, и в крошечной бухгалтерии сделалось жарко от пара. Вот другому кому не дали бы примуса — сказали бы, пожарная безопасность. А Маслов, который мухи бы не обидел, умел договориться, все ему позволялось, потому, наверное, что хороший бухгалтер был на вес золота.
— Да нормально, Кирилл Саныч, — говорил Маслов, крупный, уютный, идеальный счетовод, и непонятно было, как он в огневую нашу эпоху умудрился сохранить такую уютность. Верно, и всю гражданскую где-нибудь так просидел, и не чувствовал к нему Шелестов никакого зла — хорошо, хоть кого- то не коснулся ураган. — Ты человек молодой. У тебя книга такая, ее вон вся Европа читать будет. Они хотят тебя нагнуть, а ты не давайся. Умел писать — умей не даваться.
— Но так што же мне делать! — воскликнул Шелестов в досаде, чуть не в ярости. — Я написал том. Написал другой. И тут они мне комиссию. Какая-то мразь, шваль белогвардейская написала, что это будто бы чужое. Но какое же чужое, когда я все судьбы… все, можно сказать, истории… ведь это родня моя! Вон Дарья, которая утопла. Это селькорша Тихонова так утопла. Вон Барсуков, начштаба. Так это я ездил к Игнатьеву разговаривать, пять дней с ним пил, уже пить не мог, а он все рассказывал. Героический человек.
— Игнатьев? — переспросил Маслов. — Константин?
— Ну он, да. Ты читал, что ли, про него? — Шелестову стало обидно, что тихий бухгалтер знает про героического начдива. Он думал теперь, что Игнатьев — его, Шелестова, собственность.
— Приходилось, — кивнул Маслов.
— Да они брешут все, которые пишут. Я один его про самую подноготную расспросил. Он, думаешь, всякому расскажет? Он такой, что никому не говорит, его три дня поить надо, чтоб на четвертый он про Ракитную рассказал. Ты хоть знаешь, что там было, под Ракитной?
— Слыхал…
— Слыха-ал, — передразнил Шелестов. Он, хоть и был годами младше Маслова, относился к нему несколько свысока: а впрочем, после второго тома почти на всех так смотрел. — Там было, брат, такое, что я не знаю, как в третьем томе про это описать. Ты представь: третью неделю Игнатьев гоняет батьку Швырина. Швырин уходит. Надоело все уже всем до смерти. И они там стали друг друга просто уже месить! Это такое было, что я не знаю, где еще можно подобное… Я ни в какой истории… — Шелестов вспомнил тут,