Папито, я вижу его на пляже Гуанабо, прямой черный локон, падающий ему на глаза, он убирал его рукой или встряхивал головой, или попросту сдувал; хоть он и не отличался обильной растительностью на лице, ему нравилось носить жиденькие усики, глаза у него были чернее земли, почти как у Самуэля, но без золотого зернышка в центре; он играл с нами, девчонками, в волейбол, пользовался случаем и терся сзади своим проворным стручком, запрятанным внутри плавок, шутить у него никогда не получалось, но он старался, и мы притворялись, что нас прямо распирает от смеха, он метил в женихи стольким девчонкам, но был робкого десятка – даже за собственной бабушкой не решился бы ухаживать. Как-то он ехал автобусом, возвращаясь в Гавану с пляжа Гуанабо, и один здоровенный негр залепил ему пощечину, а Папито спокойно, потирая челюсть, ответил ему: я не убиваю тебя, старик, потому что не хочу, чтобы говорили, что я расист. Из-за этого Вивиана разругалась с ним, только из-за того, что Папито при нас струсил, и она в расстроенных чувствах набросилась на него; собирай пожитки, Папи, такого мне даром не надо, ты упустил свой шанс, не понимаю, как ты не врезал по этому черномазому рылу. Конечно, Вивиане подавай других, более задиристых, тех, у кого зубы золотые да на мизинцах ногти величиной с лезвие ножа, тех, кто вытирает пот накрахмаленными платочками и не отрыгивает при всех, но прикрывает зубы, тоже золотые, той же самой тряпкой, полной соплей, сопливчиком то есть. Папито, за тебя, настоящий ты мой человек, мой товарищ, я люблю тебя, хотя тебя уже нет, тебя пожирают червяки, кусочек за кусочком. Я пью за тебя, собрат, чтобы в новой жизни ты порхал бабочкой над Гуанабо посреди Дель Норте, ты говорил, что женщины у нас все измотанные и выжатые как лимон, а мужчины только и знают, что изрыгают проклятья и поливают всех и вся. Нет, ты никогда не выходил из себя, ты даже если и матерился, то продолжалось это ровно пять секунд, а потом ты сразу же все забывал. Ты хотел стать инженером, эта профессия была для тебя, говорил ты. Так оно и исполнилось, это твое желание.
Еще один мой мертвец – бабалоче из Реглы я так и не узнала его имени, потому что встретилась с ним, когда его уже не было среди живых, возьми, отец, и за тебя глоточек рома, не сердись слишком на меня. Потом я увидела и других умерших, но никто не заговорил со мной, никого из них я не знала при жизни, впрочем, как и этого, из Реглы. Сначала мне является свет, голубой свет, потом я чувствую аромат духов, которыми любят прыскаться мертвецы, а вскоре слышу их сопение, чувствую дыхание и различаю слова, и в тот же миг они начинают пощипывать и царапать меня. Одна такая мертвая никак не могла расстаться с моей шеей; она вцепилась в мой затылок, даже булавки в ход пустила, так старалась; из желудка подымается горькая отрыжка, там словно десяток пауков соткали паутину. Мертвецы противны на вкус, они сильно горчат, хотя есть и отдельные особи, которые ловчат и обманывают, намазывая себя толстым слоем мармелада или пчелиного меда. Еще одна лужица рома для всех вас. Андро однажды сказал, что к сорока годам рядом с нами начнут умирать любимые существа. Он ненамного ошибся.
Я встаю рано, около восьми, выскакиваю на улицу, сажусь в метро на станции «Салли-Морлан», доезжаю до «Понт-Нёф», поднимаюсь наверх, возвращаюсь на несколько кварталов назад, в сторону бульвара Сен-Мишель; я хочу купить платье, что-нибудь модное, хотя моя мода всегда одна и та же: длинная юбка неизменных тонов и удобные туфли. В кафе «Клюни» выпиваю две чашечки крепкого кофе, подсветленного несколькими каплями молока, съедаю круассан, обильно смазанный маслом. Едва открываются магазины, тут же устремляюсь в них. Пробежав по «Наф-Наф», «Кёте-а-Кёте», «Этам» и по другим, я в конце концов выбрала кое-что на свой вкус: приталенное платье в бело-синий цветочек, жакет небесных тонов и черные, очень легкие туфельки. Я вся цвету от счастья, и люди замечают это, а я и не скрываю своей радости, иду так, словно в прошлую субботу выиграла миллион в лотерею. На углу, напротив кафе, там, где пересекаются бульвары Сен-Мишель и Сен-Жермен, африканец расстелил на земле лоскутную скатерть и продает авокадо, уже наполовину почерневшие, но это не важно, я покупаю три штуки, Самуэлю нравится салат из авокадо с большим количеством нарезанного колечками лука. Не пойти ли мне в кино и не посмотреть ли какой-нибудь фильм, шедший на фестивале в Каннах? Но ходить в кино днем – только голова разболится, к тому же, едва выходишь из кинотеатра на солнечный свет, фильм мгновенно исчезает – словно засвечивается кинопленка, – а вместе с ним и впечатление от увиденного. У меня астигматизм. Словом, я решаю сходить в музей Клюни, в средневековые термы, я была там раньше, но сегодня меня тянет туда, где темно.
Как только я переступаю порог музея, запах сильно изношенного и пыльного ковра переносит меня в атмосферу древнего готического замка, золотая, грубой отделки корона заставляет представить тот череп, который она венчала в копне золотисто-каштановых волос. Здесь находится бессчетное количество колец с золотым плетением – приданое для младенцев – настоящие произведения искусства золотых дел мастеров. Высеченные из камня кресты и чеканные распятия. Длинные и толстые цепи, висящие на гордой, а порой и израненной груди, открытые раны, похожие на бутоны роз, запекшаяся на клинках шпаг кровь. Меня не привлекают религиозные образы, символы самопожертвований, застывшие на губах стоны, раны на груди, из которых кровью сочится история, чресла с гноящимися язвами, закатанные глаза, смотрящие на мрамор банкетного зала. А вот и другие глаза – глаза дам, обреченных блюсти обет вечной верности своим воинам, из этих глаз катятся слезы ужаса, слезы прелюбодеяния. Одни из них, облаченные в источающие ароматы парики, непокорны, вряд ли что для них значит подобный обет, они готовы даже на убийство, полуоткрытые декольте из-за золотого шитья и драгоценных камней тяжелее, чем крышка граба. На лицах других дам светится изредка порочная улыбка, прикрытая маской благообразия. Ах, эти печаль и неизменная ловкость средневековых красавиц! Огромные кубки, из которых пили супружеские пары в первую брачную ночь, ночь диких гусей. Охотничьи рога из слоновой кости, уже изъеденные временем, но приложи ухо, и услышишь зов их владельца, воинственный клич, мечущийся в лесах, летящий от слуги к косуле, от раба к оленю, от оленя к птице, от птицы к дереву, от дерева к фее, от феи к горе, а от горы уносящийся в эхо. Эхо грозной славы предков человека.
На первом этаже круглый зал, задрапированный черным бархатом, который скрывает посетителей; там меня поджидают шесть гобеленов «Дама с единорогом». Богатство цветов опьяняет, красный фон контрастирует с живой затененной синевой, создавая тем самым гармонию наиболее изысканных сочетаний. Ткань вышита растительным орнаментом, сплетенным из цветов и листьев различных деревьев: сосны, апельсина, дуба, остролиста и прочих. Представители фауны застыли в выжидательных позах – лиса, собака, кролик, утка, куропатка, – есть и более экзотические животные – лев, пантера, гепард… Но взгляд приковывает сказочное существо, изображаемое с незапамятных времен: тело лошади, голова козерога и рог, который есть не что иное, как нервный зуб. Передо мной единорог, сила и мощь которого столь же прекрасны, сколь и нереальны. Историки утверждают, что этот удивительный образ обнаружила известная писательница – ни много ни мало, Жорж Санд,[255] – она отыскала его в одном замке где-то в отдаленной подпрефектуре Крез, в Бусаке. Что касается легенды, изображенной на этих гобеленах, то здесь много разногласий. Искусствоведы предполагают, что речь идет о сказочном Востоке времен принца Зизима,[256] сына Магомета II, брата Баязета; его пленили при Бурганефе в Крезе, и поговаривают, будто он приказал изготовить эти гобелены для дамы своего сердца. Другие специалисты считают, что на полотнах изображена брачная аллегория. Однако встречаются и такие, кто утверждает, что девушка – не кто иная, как Маргарита Йоркская, третья жена Карла Смелого.[257]
На первом гобелене – «Зрение» – девушка с прикрытыми веками и надутыми губками, что говорит о легкой досаде, протягивает чеканное зеркало единорогу, который возложил свои передние ноги ей на колени; лев поглядывает на них и облизывается. «Слух»: две дамы, одна из них играет на органе, другая – слушает музыку в окружении восхищенных льва и единорога. «Вкус»: госпожа берет лакомство, которое ей на золотом подносе протягивает коленопреклоненно служанка; единорог пристально смотрит на нас, приглашая отведать лакомый кусочек меренги, похожий на безе за пять песо; лев гордо взирает на всех. «Запах»: девушка, облаченная в нежный муслин, треплет в руках лепестки какого-то цветка; служанка завороженно наблюдает; лев и единорог умиленно вдыхают аромат; на скамеечке обезьянка нюхает гвоздику. «Осязание»: дама левой молочно-бледной рукой нежно гладит рог, правой – твердо опирается на копье, в преданности животного девушке, читаемой в его взоре, мы видим одно из самых красивых и поэтических любовных посланий. Шестой, и последний, гобелен – «В сторону моего единственного желания»: загадка – юная служанка держит перед своей госпожой открытую шкатулку, дама не берет ожерелье, а как раз наоборот, кладет его, сняв драгоценность с шеи. Речь идет не о каком-то подношении, а, наоборот, об отказе от хранения. Единорог и лев опираются о пики. Искусствоведы соотносят этот акт с liberum arbitrum[258] древнегреческих философов, весьма благосклонно