со скульптурой еще рано утром задержали на Ярославском шоссе в районе Мытищ, но народу собралось много, и оцепившая местность милиция вела себя как трусливая волшебница Бастинда: милицейские патрули перекрыли шоссейные пути к Городку, однако идти по лесу никто не возбранял и люди постепенно просачивались к месту сбора. Здесь же стояли пустые автобусы, и высокий милицейский чин призывал всех расходиться и садиться в автобусы, которые, якобы, направлялись к ближайшей железнодорожной станции, а по слухам в хотьковское отделение. Народ собирался в большую кучу, говорили о масонских происках, ругали московского вождя Зайкова, и ситуация была довольно нервозной: заря массовых демонстраций над Русью еще не занялась, а лишь забрезжила и, как поведет себя неласковая власть, было неясно.
Милиция прибывала, в толпе раздавались выкрики и призывы к неповиновению, нас брали в кольцо, небо хмурилось, скульптор Клыков нервничал, и только невысокий, коренастый, похожий на старичка- лесовичка в теплой куртке с меховым воротом и седой бородкой Белов, стоявший посреди почтительно окружавших его фигуристых людей, насупленный, зоркий и ничего не боящийся, казался сильнее и выше всех, был единственной защитой — при нем-то тронуть нас не посмеют. И действительно не посмели…
И потом я так любил «Плотницкие рассказы» и «Привычное дело», а еще помнил смущенного, обаятельного их автора, когда он приезжал к нам в университет и, озирая набившихся в большую аудиторию студентов и преподавателей, говорил глухим и невыразительным голосом, как жалеет о том, что не довелось ему здесь поучиться…
И вот по мере того, как я облазил всю доступную мне здешнюю округу и одно лишь Коргозеро оставалось белым пятном, все больше и больше меня туда тянуло и хотелось хоть одним глазком взглянуть и на деревню, и на озеро. На самом-то деле я боялся туда пойти не из-за одного мистического страха перед Василием Ивановичем и его землей, а еще и потому, что не хотел тревожить в душе чувство сожаления, опасался, как бы не пронзила меня мысль, не заныло сердце, что в Коргозере-то и надо было покупать избу. Там-то уж точно встретилась бы мне затерянная земля, которой я грезил, а то обстоятельство, что добираться до нее еще труднее, чем до Падчевар, и никакие импортные джипы и отечественные «козлы» туда не ходят, лишь радовало меня.
Настроение мое было тем более тягостно, что на этот раз неведомые воры взялись за избу всерьез и не только украли все ведра, кастрюли, самовар, одежду, сняли колеса с велосипеда, вывернули лампочки и утащили даже детскую раскладушку, но сумели взломать главный и доселе не сдававшийся мой бастион — запиравшийся на амбарный ключ сенник, для чего они разобрали крышу и вынесли оттуда всю водку и еду. И в Осиевской, и в Кубинской уже давно почти все, с кем я встречался, когда шел с бидоном и пластиковой бутылкой на колодец или на реку, спрашивали об одном и том же: залезали ко мне или нет? И это жадное любопытство было неприятно.
Однако в этот раз оказалось, что за прошедшие месяцы от набегов пострадал не я один; люди жаловались, что воруют не только у отпускников вроде меня, но и у тех, кто живет постоянно.
— Раньше-то никогда такого не бывало. И замков не держали. Приставят батожок к двери — значит, нет хозяина. Никто и не пойдет.
Говорили, что в Падчеварах орудует чуть ли не шайка, что у кого-то в Наволоке украли стиральную машину, а в другом доме у старухи утащили старинную икону. Приезжала милиция, и на какого-то парня из Сурковской надели наручники и увезли, но он якобы был не один, а взял всю вину на себя, и дружки его остались на воле.
Я уже свыкся в душе с мыслью, что избу мою рано или поздно разорят совсем, как вороны чужое гнездо, и поделать с этим я ничего не смогу. Но пока были целы стены, окна и крыша, я жил сегодняшним днем и старался не думать о том, что станет завтра.
Назло всему я любовался желтеющими деревьями, поднимался вверх по реке на лодке, ходил по лесам, тщетно пытаясь насобирать опят или подосиновиков. Обычно в эти осенние приезды едва успеваешь поворачиваться. Осенью для приезжего человека каждый час на счету: за не слишком длинный световой день надо и в лес за грибами сходить, и ягод набрать, а еще успеть на вечернюю рыбалку. Потом до полуночи сидеть и чистить, отваривать, солить или резать на сушку грибы, готовить уху или жарить рыбу. Однако в этот год я опоздал, плотва брала в сумерках вяло, грибы почти все отошли, лишь попадались в лесу усеянные черными склизлыми опятами пни, иногда встречались громадные желтые грузди или, как красная сыпь на траве, появлялись крохотные, годные только для засола горькушки.
А больше ничего и не осталось, но зато было много времени, я угадал к самому расцвету золотой осени: леса светились и полыхали, под ногами все было желтым и красным, ночами зажигались над деревней звезды, мерцали и обнимали холмистую землю. И хотя деньки стояли большей частью пасмурные и тихие, снова был в природе праздник равноденствия дня и ночи, жизни и смерти, холода и тепла, покоя и тревоги, был первый праздник церковного нового года — Рождество Богородицы. По вечерам я иногда заходил к счастливой помолодевшей бабе Лизе, которая никогда не спрашивала меня про обворованную избу, но рассказывала, как приезжал к ним из Вожеги батюшка и окрестил троих деток, а заодно и их молодых родителей, а еще исповедовал и причастил тюковскую мать.
— Всех из избы выгнал, когда исповедовал.
— Положено так.
Но Лизе было смешно и странно, что ее, хозяйку, выгнали из собственной избы.
— А еще говорят, церковь в Огибалове скоро откроют. Алешка-поп из Северодвинска служить будет.
Оказалось, что один из деревенских стариков, который прежде жил в Северодвинске, а потом купил в Кубинской дом, был дьяконом в северодвинской церкви. Странное настало время, ни воровства поголовного, ни попа крестящего и исповедующего прежде не было, плохое мешалось с хорошим и уравновешивалось, как осенние дни и ночи.
С крынкой молока я возвращался из хорошо протопленной Лизиной квартиры, наугад нащупывая в поле разбитую колею, поднимался в комнату, включал старенький транзистор, крутил ручку и странствовал по шорохам и волнам. В ночные падчеварские часы далекие радиоголоса отвлекали от одиночества и тревоги. Что-то старческое, мнительное объявилось в моей душе к сорока годам. Я вспоминал страхи бабы Нади, боявшейся после смерти деда включать свет в избе, и, обыкновенно беспечный и легкомысленный, отмахивающийся от ее вопроса: «Не страшно тебе там одному-то?», любивший уединение и волю, тщательнее обычного запирал засовы и ночью тревожно прислушивался ко всем звукам. Но никто не трогал меня, и даже веселые соседи были настолько увлечены осенней охотой, что больше не загорали на крыше под нещедрым сентябрьским солнышком. Только однажды я пережил несколько неприятных минут, когда возвращался в сумерках с реки и вдруг увидел стоявшую на краю поля белеющую «Ниву».
Я вспомнил, как тюковский сын Алексей рассказывал мне, что где-то здесь на краю овсяного поля охотники устроили лабаз и что туда наведывался медведь, и сам Алексей однажды видел, как зверь шел берегом реки. Тропинка в этом месте вела через кусты, земля была изрыта кабанами, и в моей голове тотчас же возникла картина: сидящие в засаде охотники и треск веток на берегу, торопливые выстрелы… Что делать — кричать, петь песни? Я шел ни жив ни мертв и, только когда кусты кончились, облегченно вздохнул.
Но опасность поджидала меня с другой стороны. Однажды в лесу за рекой далеко от дома я случайно набрел на гриву: посреди обыкновенного заросшего травой неинтересного заболоченного леса возвышался крутой холм и по его склонам стеной взбирались на кручу деревья. К холму вела неприметная тропинка. Я поднялся по ней и увидел мшистую поляну, а на поляне россыпь громадных, размером с тарелку, подосиновиков. Они росли кругами, и большинство из них было старыми и червивыми, в другой раз я не обратил бы на такие грибы внимания, но теперь был рад и им.
Часть грибов я поджарил, остальные решил сушить. У меня оставалось мало дров, и, поскольку дни стояли нехолодные, уже два дня как я не топил печь, но по такому случаю хорошенько ее протопил, нарезал и разложил сверху грибы и пораньше закрыл вьюшку, хотя в глубине печи еще вспыхивали голубые огоньки, а сам ушел в баню. Я поступал так иногда с печкой, зная, что через час, максимум два угарный газ разложится, зато печь будет очень горячей. И в самом деле, когда поздней ночью, распаренный и счастливый, наглядевшись на осенний закат и звездное небо, накатавшись по сырой траве, вернулся, в избе было сухо, тепло и никакого угара не чувствовалось. Утомленный, я наспех поужинал, лег спать и сразу провалился, но сон мой был неспокоен. Проснулся я от какого-то странного ощущения. В избе было уже светло.