только Тюков, но и все мужики предпочитали сигареты без фильтра.
– Берите все.
Он растерялся:
– А ты как?
– Да мне они ни к чему.
– Ну ты цайку хоть попей. – И я догадался, что этот пожилой добрый человек в офицерском плаще не падчеварский, у нас здесь никто не цокал, а вот в верховье реки, в Тигине, цоканье было делом привычным.
У костра лежал потрепанный номер толстого журнала.
– Читаете?
– Да не, костер развести взяли.
Хотелось открыть журнал и посмотреть, кто был в нем напечатан и чьему произведению, знакомого или незнакомого мне автора, предстояло сгореть в этом бесхитростном огне на берегу реки, но протягивать руку я постеснялся.
Поднялся ветер, и туман исчез так же стремительно, как появился. Солнце осветило верхушки деревьев. Мы сидели у прозрачного утреннего огня и говорили о рыбалке, о колхозной старине, о бедняцкой коммуне, которую построили в двадцатые годы на берегу реки между Тигином и Устьем, но она не сохранилась, и о самой речке, где прежде было много рыбы и раков; рыбак рассказал, что родом он из Лещевки, предпоследней из тигинских деревень, находившихся выше по течению реки, но долгое время жил в Северодвинске, а теперь вышел на пенсию и вернулся на родину. Здесь у него было хозяйство, огород, корова, рыбалка, и весной на долбленой лодке он спускался с товарищем до Бекетова, рыбачил и ночевал в палатке, но в этот год задержался. Я радовался, что могу как бывалый поддержать этот разговор и обсудить рыбалку на лесных озерах – Долгом, Манозере, Чунозере и даже на самом Воже, где какая водится рыба и на что в разное время года берет.
Проснулся и подошел к костру другой рыбак, помоложе и на вид помрачнее – я еще в самом начале своей падчеварской жизни подметил, что в здешних краях чем человек старше, тем добрее, – и они стали собираться вынимать сеть, а я отправился прятать «Романтику» на левом берегу – затаскивать ее к себе на гору мне не хотелось, да и было одному не под силу. Первое место показалось мне не слишком удачным, и в голову закралась гадкая мысль, что славные рыбаки могли заметить, где я ее схоронил, и, сам себя ругая за подозрительность, перепрятал лодку в другом, чертыхаясь и надрываясь, а потом, оглядев заросли ивняка, в который раз убедился, что лучшее враг хорошего, разделся, переплыл реку, держа над головой одежду, и пешком вернулся в деревню.
Было раннее утро. У часовни в Кубинской стояла Лиза. Она вся вымокла под дождем, и было столько радости в ее глазах, столько невысказанной таинственной благодарности, что вдруг кольнула меня странная, но очень точная и верная мысль, что Лиза – святая. Но только если я кому-нибудь об этом скажу, то она ужасно рассердится.
Она подошла ко мне, и я увидел в ее глазах странное колебание. Она точно сомневалась, надо ли мне говорить то, что она хотела сказать.
– Вот еще, – сказала она, себя пересилив, – Саша говорил, что в больнице какую-то повесть вашу читал. Ему медсестра принесла.
Она замолчала.
– Обиделся он, как вы про маму его написали. Про меня, говорит, что хочет пусть пишет, а про нее-то зачем?
Я похолодел:
– Но ведь я не писал о ней ничего дурного.
– Я не знаю, я не читала, – сказала она торопливо и невнятно, как человек, выполнивший очень неприятное, но необходимое дело, – вы заходите к нам чаю пить, – и пошла по дороге в Наволок.
Осенний поход в Коргозеро
И все же более и зимы, и весны, и лета я любил деревенскую осень. Она начиналась почти всегда в одно и то же время – около середины сентября, когда становились сырыми и пахли грибами тихие леса, созревала на болотах клюква, темнели от дождей стога свежего сена, в небе тянулись караваны гусей, желтизна берез и зелень елок смешивалась над синей водой покойных лесных озер, была удачлива вечерняя рыбалка на темной реке и счастливо-утомленное возвращение к дому. Поднявшись по покосившейся лесенке, я включал мягкий электрический свет, присаживался на высокий порожек у двери, с усилием двумя руками стаскивал болотные сапоги с натруженных ног, ставил на лавку корзину или рюкзак, умывался, ужинал, пил горячий чай и так остро чувствовал не растерявшую за день тепло избу и ощущал весь этот бесценный, не напрасно прожитый день, в котором не было обидно ни за одну минуту. Я жалел тогда лишь о том, что не могу жить так всегда, и в сентябре мне удается вырваться в деревню только на несколько денечков, а в остальное время я связан работой, домом. Как хотелось пожить здесь вдоволь и никуда не спешить, а медленно наблюдать за уменьшающимися днями и делающимися прозрачными лесами.
Здесь, в одиночестве, где целый день бродя по лесам, ни с кем не встречаешься, разве что, испуганно вздрогнешь, когда из-под ног с шумом взлетит огромный глухарь, и от того приобретаешь привычку, как этот самый глухарь, токовать и бормотать себе под нос, – здесь я невольно предавался самым странным мыслям и фантастическим мечтам. И одна из них была о Коргозере.
О таинственной, окруженной лесами и стоящей на отшибе деревне, куда заросли все пути-дороги и вели лишь лесные тропы, я слышал столько, сколько в Падчеварах бывал. Жадно расспрашивал сам, разглядывал Коргозеро на карте, много раз вокруг лесного селения кружил и восхищался его укромным расположением, подходил совсем близко и слышал за деревьями лай собак. Несколько раз встречался в лесу с приветливыми коргозерами – так звали жителей деревни, – казалось мне, сделаю я еще один шаг – и увижу серые крыши деревенских изб. Часто грезилось мне Коргозеро во сне, но до той осени наяву ни разу я до него не доходил, выставляя в качестве причины своей нерешительности обстоятельство литературное: когда-то в Коргозеро, по словам деда Васи, наведывался из своей Тимонихи суровый писатель Василий Иванович Белов, и, случайно поселившись с ним по соседству, я уважал его территорию и границы переступить не смел.
Я не был тогда еще знаком с Беловым лично – видел только однажды на несостоявшемся открытии памятника Сергию Радонежскому в деревне Городок под Москвой. Было это году в восемьдесят шестом не то седьмом. По распоряжению властей открытие сомнительного религиозного монумента отменили, машину со скульптурой еще рано утром задержали на Ярославском шоссе в районе Мытищ, но народу собралось много, и оцепившая местность милиция вела себя как трусливая волшебница Бастинда: милицейские патрули перекрыли шоссейные пути к Городку, однако идти по лесу никто не возбранял и люди постепенно просачивались к месту сбора. Здесь же стояли пустые автобусы, и высокий милицейский чин призывал всех расходиться и садиться в автобусы, которые, якобы, направлялись к ближайшей железнодорожной станции, а по слухам в хотьковское отделение. Народ собирался в большую кучу, говорили о масонских происках, ругали московского вождя Зайкова, и ситуация была довольно нервозной: заря массовых демонстраций над Русью еще не занялась, а лишь забрезжила и, как поведет себя неласковая власть, было неясно.
Милиция прибывала, в толпе раздавались выкрики и призывы к неповиновению, нас брали в кольцо, небо хмурилось, скульптор Клыков нервничал, и только невысокий, коренастый, похожий на старичка-лесовичка в теплой куртке с меховым воротом и седой бородкой Белов, стоявший посреди почтительно окружавших его фигуристых людей, насупленный, зоркий и ничего не боящийся, казался сильнее и выше всех, был единственной защитой – при нем-то тронуть нас не посмеют. И действительно не посмели…
И потом я так любил «Плотницкие рассказы» и «Привычное дело», а еще помнил смущенного, обаятельного их автора, когда он приезжал к нам в университет и, озирая набившихся в большую аудиторию студентов и преподавателей, говорил глухим и невыразительным голосом, как жалеет о том, что не довелось ему здесь поучиться…
И вот по мере того, как я облазил всю доступную мне здешнюю округу и одно лишь Коргозеро оставалось белым пятном, все больше и больше меня туда тянуло и хотелось хоть одним глазком взглянуть и на деревню, и на озеро. На самом-то деле я боялся туда пойти не из-за одного мистического страха перед Василием Ивановичем и его землей, а еще и потому, что не хотел тревожить в душе чувство сожаления, опасался, как бы не пронзила меня мысль, не заныло сердце, что в Коргозере-то и надо было покупать избу. Там-то уж точно встретилась бы мне затерянная земля, которой я грезил, а то обстоятельство, что добираться до нее еще труднее, чем до Падчевар, и никакие импортные джипы и отечественные «козлы» туда не ходят, лишь радовало меня.
Настроение мое было тем более тягостно, что на этот раз неведомые воры взялись за избу всерьез и не только украли все ведра, кастрюли, самовар, одежду, сняли колеса с велосипеда, вывернули лампочки и утащили даже детскую раскладушку, но сумели взломать главный и доселе не сдававшийся мой бастион – запиравшийся на амбарный ключ сенник, для чего они разобрали крышу и вынесли оттуда всю водку и еду. И в Осиевской, и в Кубинской уже давно почти все, с кем я встречался, когда шел с бидоном и пластиковой бутылкой на колодец или на реку, спрашивали об одном и том же: залезали ко мне или нет? И это жадное любопытство было неприятно.
Однако в этот раз оказалось, что за прошедшие месяцы от набегов пострадал не я один; люди жаловались, что воруют не только у отпускников вроде меня, но и у тех, кто живет постоянно.
– Раньше-то никогда такого не бывало. И замков не держали. Приставят батожок к двери – значит, нет хозяина. Никто и не пойдет.
Говорили, что в Падчеварах орудует чуть ли не шайка, что у кого-то в Наволоке украли стиральную машину, а в другом доме у старухи утащили старинную икону. Приезжала милиция, и на