выходил на крылечко и пытливо глядел на небо, но отгороженные дымом «Акрихина» звезды помалкивали. И какое же безудержное уныние было в этом опустевшем участке, в заходившем к нему на огонек выкурить цигарку стороже, служившем по совместительству наводчиком для деревенской шпаны и солдат и рассказывавшем фантастические истории о своей службе в охране Сталина. Будущее опять казалось сокрытым, и совсем неясно было, как теперь жить. Иногда его подмывало снова уехать, но желание это было несильным и нестойким, появившись порою вечером, оно к утру распадалось. Тезкин тосковал, пил наливку из клубники и малины, листал старые журналы, а из книг читал только Библию и ждал знамения. После работы он все реже торопился домой, растягивал эту дорогу через лес, испытывая страх перед пустой дачей, сквозняком, печкой, и стоял на службе в церкви до самого конца, потому что там, среди людей и их размеренного, осмысленного труда, не чувствовал себя одиноким.

Однажды в сумерках, когда он после всенощной медленно брел через поле к остановке автобуса, его нагнал батюшка. Тезкин посторонился, уступая дорогу, но священник пошел рядом с ним.

– Я часто вижу вас в храме, – сказал он низким голосом. – Однако вы никогда не подходите ни к помазанию, ни к причастию. Вы не похожи на просто любопытствующего. Простите меня, но мне кажется, что вас что-то смущает?

– Я не знаю, – ответил Тезкин, – я ведь, батюшка, не христианин. Я здесь человек случайный.

–  Случайный?

– Да, мне кажется, что я вообще человек случайный. Я, быть может, и верю в Бога как в некую высшую силу, но верить так, как вы или эти женщины, я не могу. Во мне этого нет, и откуда ему взяться, если я родился в самой обычной семье, где ни о каком Боге никто никогда не говорил?

– Я тоже родился в такой семье, – заметил священник. – И мне очень понятно то, о чем вы говорите. Человеку свойственно успокаивать себя абстрактными образами, верой вообще или, как нынче говорят, верой в душе, а между тем истина лежит на видном месте, и либо вы в черте, либо за чертой.

– Наверное, вы правы, – ответил Тезкин рассеянно и смущенно, – но я к этому еще не пришел. Может быть, когда- нибудь в конце жизни я тоже стану делать что положено. Однако теперь я не чувствую себя к этому готовым. Помните, в Евангелии есть притча о работниках первого и последнего часа? Я, наверное, из тех, что приходят в самом конце.

– А получают столько же, сколько те, кто пришел первыми. Все это так, но тут есть одно обстоятельство – никто не знает, когда он придет, этот последний час. Вспомните другую притчу – о неразумных девах.

– Да, – согласился Тезкин, – но если вы имеете в виду, что я могу прежде умереть, видите ли, это очень возможно, тем более что я болен туберкулезом, однако я могу предчувствовать смерть. А потому внезапной смерти не боюсь.

– Никто не может знать своего срока, – покачал головой священник. – Тем более теперь.

– Почему?

– Потому что мы живем в канун последних времен и очень возможно, что прежде смерти мы станем свидетелями Апокалипсиса. Вы ведь сами видите, что вокруг нас творится…

– Но почему вы в таком случае не идете к людям, которые в этом нуждаются, а служите для двух десятков старух, которые наверняка спасены будут?

– Вы думаете, люди перестанут грешить, если сказать им, что завтра будет последний день в их жизни? Это было бы слишком просто. С Россией произошла вещь страшная. Мы живем по инерции. За десять веков нашей истории был накоплен такой запас нравственных и духовных сил, что весь этот кошмарный, сатанинский век он позволял нам держаться на плаву. Но теперь этот запас исчерпан.

– И все-таки, – сказал Тезкин задумчиво, – мне кажется, что если вы знаете некую важную вещь, имеющую значение для всего человечества, то вы должны стремиться к тому, чтобы донести ее до тех, кто способен воспринять, и спасти их.

– Вот я до вас и доношу, – ответил священник спокойно. – А что касается спасения, то спасти другого человек не может – только себя, да и то с Божьей помощью. Спасись сам – и другие вокруг тебя спасутся.

Они дошли до автобусной остановки. Было уже совсем темно, по небу неслись низкие, тяжелые тучи, и движение их было таким плотным и быстрым, что казалось, это несется куда-то само небо. Тезкину жутко хотелось курить, но при батюшке он смущался, а в голове шумели какие-то голоса, мелькали лица людей – он вспоминал родителей, братьев, Козетту, Леву и мужиков с метеостанции. И в его душе вдруг возникло враждебное чувство к этому человеку из полуразрушенной церкви, подставившему своими словами весь его хрупкий мир под угрозу. Он не видел в темноте его лица, но точно чувствовал его немного отрешенные, суровые и холодные глаза, при встрече с которыми становилось неуютно и хотелось куда-нибудь спрятаться.

Священник стоял на самом ветру, и полы его плаща развевались, он, казалось, и не чувствовал этого ветра, молчал, думая о своем, забыв о Тезкине. Но, когда вдали показался автобус, Саня, превозмогая ужас, спросил:

– А когда именно все это случится – вы знаете?

– Пока нет, – ответил тот не сразу. – Но дело не в этом.

– А в чем?

– В том – в черте вы или за чертой, – невозмутимо повторил священник, и взгляд его показался Тезкину еще более жестким.

Он поднялся в автобус, и, глядя на растворявшиеся в темноте крохотные огоньки, Саня подумал, что он не хочет, не дает себе права идти в эту ограду, если за нею останется столько людей, что он предпочтет остаться с ними и, значит, уже никогда не вернется в полуразрушенную церковь, в этот Ноев ковчег, слушать, как поют нежными голосами свои песни старухи.

8

В конце октября Тезкин получил письмо от Левы. Голдовский писал, что он наконец хорошо устроился, нашел приличную работу, извинялся за долгое молчание, но звучало написанное как-то неубедительно и невесело. В письмо было вложено несколько фотографий: Лева на фоне Капитолия, Лева возле Ниагарского водопада. Лева на лужайке у Белого дома, но на всех снимках лицо у тезкинского друга было грустным и очень растерянным. И сам он, точно догадываясь, что его несчастная физиономия вряд ли служит доказательством хорошо идущих дел, приписывал, что Америка – страна чудес, разумеется, но цель ее завоевать все меньше кажется ему такой желанной. «Я здесь, брат, чувствовал себя поначалу, как Растиньяк, сильно бедствовал, но теперь чем большего добиваюсь, тем меньше уверен в необходимости этих достижений».

Тезкин прикрыл глаза и попытался представить Америку или Германию, куда уехала Козетта, но никакой картинки в глазах не возникло – это было равносильно тому, чтобы представить загробный мир или Древний Рим. Сидя на этой несчастной, разваливающейся дачке, он помыслить не мог, что где-то существуют большие, залитые огнями города, толпы нарядных мужчин и женщин, разноязыкая толпа, рестораны, витрины богатых магазинов. Он включал порою ночами допотопный ламповый приемник и слушал «Свободу» и «Би-би-си», захватывающие вести о том, что в Германии рушится режим Хонеккера, а в Чехословакии на улицах толпы людей. Лагерная система социализма трещала по швам; не боясь ни черта, выступали по вражьим голосам отважные, умные и стреляные люди, клеймили тоталитарное прошлое и настоящее России, а в Купавне темнело в пятом часу, на крышах, дорогах, заборах лежал мокрый снег, и казалось, что ничего, кроме этого снега, воя ветра в печной трубе, сырости и промозглости, в мире нет.

В Москву Тезкин теперь почти не ездил – она не только разочаровывала, но убивала его происходящими в ней переменами. Он не мог никого узнать и ни к чему привыкнуть. Университетские друзья его, по которым он так соскучился и которых собрал почти тотчас же после возвращения с Маячного на даче, не имели ничего общего с теми, кого он знал три года назад. Все они где-то крутились, что-то организовывали, никто не занимался ничем, близким к науке, говорили о непонятных совсем вещах и жутко походили на приятелей Машины в доме на набережной. Они были горды собой, самодовольны и смотрели на него с недоумением. И было отчего – в их глазах, больной, не закончивший университета и выгнанный из собственного дома лаборант со ста десятью рублями оклада, он был жалок. А Тезкин, тупо слушая их разговоры, как один мотается в Польшу, а другой работает на таможне в «Шереметьеве» и вместе они крутят хорошие дела, с ужасом думал, что все они поломались окончательно, когда Господь послал им испытание более сложное, чем то, что они теперь велеречиво нарекли тоталитарной системой.

И добро бы продались незадешево, добро бы добились чего-то хоть в этих своих предпринимательских делах. Но нашли чем гордиться университетские звезды, мечтавшие о Нобелевских премиях и великих открытиях, – что один стал директором коммерческого магазина, другой – председателем торгово-закупочного кооператива, а третий – бог ты мой – брокером!

И Тезкина понесло, а они глядели на него сначала с обидой, а потом вдруг расхохотались: да он же просто совок несчастный!

– Да, я совок! – заорал пьяный Тезкин. – Да, я с теми, кто никогда и ни при какой власти преуспевать не будет, кто был и будет в глазах любого начальства, кем бы оно себя ни именовало, плебсом. Я с теми, кто не успевает так быстро привыкать и отвыкать, кто растерян, сбит с толку, но чует нутром, что его хотят в очередной раз облапошить. Кто всю жизнь вкалывал, тот имеет право на нормальную жизнь. Я не понимаю, почему опять целое поколение должно приноситься в жертву ради весьма сомнительного грядущего изобилия, почему опять надо что-то строить и перестраивать, а не просто жить? И если это уж так необходимо и по-другому нельзя, то пусть все разделят общую участь. Мне стыдно было б перед этими людьми быть богатым.

– Санечка, – сказали ему в ответ, – ты ничего не понял.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату