год крестит и что каково крещение, таков, значит, и год, и так как в описываемый период дело касалось начала нового века, то все невольно распространяли это и на грядущее двадцатое столетие.
Всем известно, что дурачкам небо всегда открыто, но мало кто знает, что, если в предутреннюю стылую крещенскую синь облаков не окажется, надо тут же молиться Иоанну Крестителю, поскольку небо открыто, и о чем помолишься, то и сбудется. Говорили мне, что это миг един, что угадать его трудно да и дано не каждому, а то бы Иоанну задали на весь год работенки. Нет, фокус весь в точности попадания, во мгновении внезапного озарения души и в чем-то еще, что уж и не упомнить за давностью, но, видать, не простом, потому что из всех дураков города Прославля мигом озарения одарены были только Филя Кубырь да бабка Палашка, а Гусарий Уланович этим даром отмечен не был. Но Филе куда ближе была ледяная крещенская купель, чем предутренняя лютая просинь, а потому единственным провидцем города оказалась бабка Палашка. Говорят, что была она когда-то — с полвека назад — честной купеческой дочерью, да сбежала с проезжим чиновником для особых поручений, пропадала лет пятнадцать, если не больше, и вернулась уже бабкой Палашкой: кликушей, припадочной, юродивой, убогой и заговаривающейся, но с озарением. Вдруг нападало на нее это озарение, и дурости тогда в ней как и не бывало, и язык молол без передыху, и пророчества сыпались, как из куля, и все в точку. И за это Пристенье ее кормило, поило, хранило и побаивалось: бабка Палашка порой умела подшутить зло, а искренне жалела только девок, гадала им на Святках, а накануне Крещения поучала:
— Собаку завтра утром увидишь, гляди, как хвостом вертит. Ежели понизу — девчонку еще в этом годе родишь. А коли в полдень синие облаки узришь — жить тебе богато в дому купеческом, а коли золотые — офицер умчит без венчания.
Девки испуганно крестились, шептали: «Спаси и помилуй, царица небесная», но врали, потому что втайне каждой хотелось офицера без венчания вместо богатства в дому купеческом. Бабка Палашка видела их насквозь, но стремление это уважала.
— И упаси господь какую из вас завтра до петушиного крику хотя и по нужде великой из дому выйти. Ежели кто нарушит, тому в девках век вековать.
Вот этого любая девка пуще мышей боялась, и бабка Палашка могла не опасаться, что кто-то обгонит ее во встрече с той предрассветной крещенской синью, по которой раз в году можно было безошибочно прочесть истину в божьих небесах. Всегда она первой в Прославле встречала Крещение, но рта не раскрывала до водосвятия, а после того, как Филя, приняв свою Иордань, мчался с дурашливым верещанием в баньку, испивала святой воды и громко предрекала события. Урожаи гороха, петушиную мощь, рождения и радости. Что не сбывалось, то и забывалось, но уж если гороху и вправду рожало невпроворот, а куры неслись по яйцу в день, все поминали Палашку и благодарили — на всякий случай: купечество предусмотрительно — не только добрым словом. Вот почему кое-кто и утверждал, что юродивая бабка чуть ли уж и не миллионщица, а как соберет миллион, так и откупит себе право на деток того чиновника для особых поручений, которые числились доселе в безродных его племянниках. Ну, это, может, и не так вовсе, может, и злобствовали насчет утерянных Палашкой деток вредные купеческие старухи, но денежки у нее водились, и скоро об этом стало известно абсолютно точно.
Однако той крещенской зарею, о которой я толкую, — зарею нашего столетия — не только Пристенье, а и весь город Прославль был разбужен самым невероятным, путаным и страшным образом. Говори ли потом, будто в Крепости сам собою пальнул единорог семнадцатого века, и в Успенке явственно зазвучали колокола давно сгинувшего монастыря, а в Пристенье задолго до водосвятия возопила вдруг бабка Палашка:
— Кровь! Кровь вижу! Кровью крещены будем в веру антихристову! Плачьте, бабы прославчанские!
К этому воплю досужие кумушки тут же прикопили множество всяких всячин и несуразиц И петухи заорали не вовремя, и жена Степана Фроловича Басова («Мануфактура, галантерея и колониальная торговля») скинула мертвенького, и у знаменитого налетчика Сеньки Живоглота сперли новые кожаные калоши, и сам собою взорвался самогонный аппарат в подвале трактира Афанасия Пуганова. Это достоверно известно; о самовольном же выстреле древнего единорога поведал впервые Гусарий Уланович, а о колокольном звоне на Успенке — Бориска Прибытков Правда их быстро поддержали другие востроухие, но за это бабушка поручиться не могла, не то что за калоши Сени Живоглота или за взрыв в подвале полутемного во всех отношениях трактира Афони Пуганова.
Вот как встретил город Прославль Крещение неведомого двадцатого века: криком дурочки с Пристенья бабки Палашки, с которого, как потом уверяли, все и началось. И мертвенькие младенцы, и звон таинственных колоколов, и взрывы, и грабеж, и запоздалая пальба состарившихся единорогов. А еще много лаяли и выли собаки, а собачий лай да собачий вой на крещенскую просинь всегда предрекал городу Прославлю мужские смерти и женские слезы. И вы можете сомневаться по поводу пророчеств и всяческих там знамений, но насчет собачьего воя и лая спросите у стариков, и всяк подтвердит, что это одна святая правда.
Ох-хо-хо, но будем последовательны. Никто ведь в то свирепо морозное, хоть и безветренное крещенское утро и знать не знал, и ведать не ведал, чем все впоследствии обернется, никто не загадывал, никто не мечтал, кроме девушек, а потому, если в целом брать, Прославль встретил этот день бодро. И над Палашкой посмеялся, и над Сеней Живоглотом, и над Афоней Пугановым с его самовзорвавшимся тайным аппаратом. Парни и молодые мужики очень радостно готовились к драке, девки суетились и прихорашивались, бабы жарили и парили, а деды да бабки топили баньки, где предполагалось оказывать первую — а кому и последнюю — помощь после крещенского мордобития.
Поначалу все шло как положено: войска вышли на исходные рубежи, пока еще только разминая кулаки и плечи; на крепостной стене появились зрители и зрительницы, которых было заведомо больше; возле первой — верхней — проруби церковный клир готовился к службе, а рядом, на брошенной на лед соломе, стояли Филя Кубырь и Бориска Прибытков, и оба почему-то в тулупах до пят. А от верхней проруби до нижней шла идеально отполированная полоса льда, сквозь который было отчетливо видно и воды, и дно, и сонных рыб, и сонные водоросли, и зрители Крепости любовались этим неожиданным сюрпризом, недоумевая, кому и зачем понадобилось расчищать и начищать речной лед. Потом началась служба, и все торжественно примолкло; люди (кто по привычке, кто с верой) крестились, шептали — кто в голос, а кто про себя — молитвы. Затем верховный жрец сунул крест в прорубь, сказал слова, окропил окружающих и все четыре стороны, и ритуал был завершен. Все завздыхали, задвигались, даже засмеялись, предвкушая ежегодное представление, которое Филя Кубырь давал своему родному городу за счет добровольных купеческих пожертвований «на водку». Священник с клиром отошли в сторону, Филя шагнул к проруби, истово перекрестился, скинул тулуп и сиганул в ледяную купель. Окунулся, выпрыгнул на лед и, заверещав, голым — играть, так всю роль до конца! — ринулся в баньку, синея на бегу под восторженное улюлюканье изготовившихся к бою кулачных бойцов. Сейчас по обычаю наступало время взаимного обмена остротами, шутками, частушками, намеками и прочим фольклором, который заранее готовился в глубокой тайне от противника. Перепалке этой надлежало длиться до прихода судей, и те, кому положено было начинать ее, уже шагнули из рядов навстречу друг другу, уже набрали полные груди воздуха, острот и ругани, как вдруг…
Вдруг все заметили, что к первой, верхней, проруби подошел Бориска Прибытков в длинном тулупе. Заметили и примолкли в недоумении, поскольку это было нечто новое, необычное, непривычное, а следовательно, дерзкое. С минуту Бориска наслаждался этим молчанием, а затем, шевельнув плечами, скинул тулуп и оказался на глазах всего города — Успенки, Пристенья и зрительниц Крепости! — в одних вызывающе красных шелковых дворянских кальсонах. Никто и ахнуть не успел, как наглец Прибытков головой вниз ушел в ледяную гладь проруби.
Говорят, тишина стояла торжественнее, чем в церкви. Все словно онемели: под прозрачным, как стекло, льдом от верхней проруби к нижней быстро скользила ловкая фигура молодца в алых, как кровь, кальсонах. Это были мгновения великой солидарности прославчан: никто не дышал вместе с Бориской, и все шумно, облегченно и радостно перевели дух, когда пловец благополучно вынырнул из нижней проруби. Выскочил на лед, отсалютовал далеким крепостным зрительницам и легко, играючи побежал к той же баньке, в которой до него скрылся Филя Кубырь.
Это уж потом крики, хохот, топот, возмущения и восхищения. Все прорвалось в воплях. «Арестовать! — кричал негодующий полицеймейстер. — За нарушения… За покушения…». «Ура, Бориска!»